Дороги русских поэтов

Побег в Арзрум, или Самое загадочное путешествие Пушкина

Совместный проект интернет-антологии «Поэтические места России» и портала ГодЛитературы.РФ«‎Блог русского путешественника». Это серия путевых заметок о том, как поэт, издатель и писатель Сергей Дмитриев отправился в турецкий Эрзурум ровно через 190 лет после Пушкина и что увидел в пути.

Пост №1: Что нужно знать о самом большом путешествии великого поэта

Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою. Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по югу, то по северу, и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России. 

А. С. Пушкин. Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года

 

В этом году мы отмечаем 220-летие со дня рождения «солнца русской поэзии». Необычную дату и отметить хочется чем-то необычным. Повод для этого нам подарил календарь. Дело в том, что 14 мая (2 мая по старому стилю; далее даты вне скобок указаны по новому стилю) исполнилось ровно 190 лет с момента начала самого долгого, самого важного и самого загадочного путешествия в жизни Пушкина — путешествия в Арзрум (современные названия Эрзурум, Эрзрум).

Портрет Пушкина кисти
неизвестного художника, ок. 1831

Этому приключению предшествовал неопределенный ответ матери Натальи Гончаровой по поводу сватовства Пушкина: она сказала, что невеста еще слишком молода (Наташе 17 лет…) и решение отложено. Так что поэт в ночь на 14 мая 1829 года без колебаний отправился в давно задуманную им поездку на Кавказ. Неустроенный ни в личной жизни, ни в своем социальном статусе и служебных делах поэт совершает тот самый побег, которым он бредил уже долгое время. И не мог тогда знать, что впереди его ждут невероятные события и что вернется он в Москву только 2 октября 1829 года, то есть его странствие продлится более четырех с половиной месяцев.

Еще в 2015 году мне удалось повторить путешествие Пушкина на Восток. Стартовав 1 мая из Владикавказа на автомобиле, я добрался на нем до Арзрума и вылетел оттуда в Стамбул 9 мая. Конечно, это было более мимолетное и намного более легкое по сравнению с пушкинскими временами странствие, но оно позволило мне ощутить и воочию увидеть прошлое, различив в его тумане мелькающую тень великого поэта.

С учетом юбилеев и самого поэта, и его поездки в Арзрум, настало время представить в серии публикаций яркие приметы и загадки побега Пушкина на Кавказ, в зону, как сказали бы мы сейчас, вооруженного конфликта с Османской империей. К кому и зачем в действительности ехал великий поэт? Почему он делал это тайно и скоропалительно? Какие напасти ждали его на пути? Правда ли, что он встретил по дороге гроб с телом Грибоедова? Можно ли считать, что Пушкин все-таки побывал за границей? Участвовал ли он в боевых действиях? Что ему удалось увидеть и привезти из путешествия? Ответы на эти и другие загадки по-новому представят облик нашего великого соотечественника, о котором, кажется, мы уже знаем все…


Но для этого придется посвятить его восточному путешествию по меньшей мере 15 рассказов, которые мы будем публиковать в течение трех месяцев. И завершимнаше виртуальное путешествие в августе, когда ровно 190 лет назад Пушкин выехал в Москву из Тифлиса.


 

 

 

Пост №2: Дорогами России

Для неба дального, для отдаленных стран
Оставим берега Европы обветшалой;
Ищу стихий других, земли жилец усталый;
Приветствую тебя, свободный океан. 

А. С. Пушкин

 

Итак, в ночь на 14 мая 1829 г. Пушкин отправился из Москвы в свое дальнее путешествие, но неожиданно сделал довольно большой крюк, чтобы увидеть «легенду» того времени генерала Алексея Петровича Ермолова. Послушаем слова поэта:


«…Из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орел и сделал таким образом 200 верст лишних; зато увидел Ермолова. Он живет в Орле, близ коего находится его деревня… Ермолов принял меня с обыкновенной своей любезностью. С первого взгляда я не нашел в нем ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные, серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе. Улыбка неприятная, потому что не естественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает поэтический портрет, писанный Довом. Он был в зеленом черкесском чекмене. На стенах его кабинета висели шашки и кинжалы, памятники его владычества на Кавказе. Он, по-видимому, нетерпеливо сносит свое бездействие… Я пробыл у него часа 2. Ему было досадно, что не помнил моего полного имени. Он извинялся комплиментами. Разговор несколько раз касался литературы. О стихах Грибоедова говорил он, что от их чтения — скулы болят. О правительстве и политике не было ни слова».


Пушкин в Михайловском. Художник Б. В. Щербаков. 1969 г.

О чем же еще говорили поэт и генерал? Конечно, о войне на Кавказе, о сменившем Ермолова на его посту Иване Федоровиче Паскевиче, «легкость побед» которого Ермолов не мог не представлять «язвительно», называя последнего Графом Иерихонским, «перед которым стены падали от трубного звука». Говорили об «Истории государства Российского» Николая Михайловича Карамзина: Ермолов «желал бы, чтобы пламенное перо изобразило переход русского народа из ничтожества к славе и могуществу». И не раз  вспоминали близкого каждому из них Александра Сергеевича Грибоедова, погибшего всего три с половиной месяца назад. И так получилось, что грибоедовская тема зазвучала с первых дней путешествия Пушкина и сопровождала его рефреном до самого конца.   

Алексей Петрович Ермолов.
Литография по рисунку Митрейтера

Очень важно отметить, что рассказ о посещении Пушкиным Ермолова вообще не вошел в окончательный текст «Путешествия в Арзрум», а отразился в так называемом «Кавказском дневнике», который поэт начал вести через две недели после встречи в Орле. Этот дневник лег в основу «Путешествия», написанного и составленного автором в 1835 г., и он не всегда совпадает с текстом данного произведения. Как мы увидим далее, дневник во время своего странствия поэт вел только тогда, когда у него была для этого возможность, и, конечно, многое не попадало в дневник, а просто отпечатывалось в памяти странника.

И еще одно важное наблюдение: расстояния, которые приходилось преодолевать в своем путешествии поэту, не могут не впечатлять, особенно с учетом тогдашнего способа передвижения. Так, чтобы добраться до Орла из Москвы, Пушкину потребовалось более двух суток, ему пришлось проехать через Боровск, Малоярославец, Калугу, Перемышль, Козельск, Белев 358 верст (382 км). А из Орла Пушкин выехал 17 мая, и его ждал путь в 384 версты (410 км) до Новочеркасска через Малоархангельск, Ливны, Елец, Задонск, Воронеж, Казанскую, Павловск. Далее следовать пришлось через Ростов-на-Дону и Ставрополь до Георгиевска, куда Пушкин прибыл лишь 24 мая. А это еще 531 верста (566 км). Обратим внимание, сколько городов и поселков приходилось складывать поэту в свою копилку странствий! И пока он еще движется к Новочеркасску и Георгиевску, расскажем немного о том, какое вообще место в жизни Пушкина занимали путешествия и дороги…  

Дорожная шкатулка, печатка и кошельки А. С. и Н. Н. Пушкиных. 1830-е гг. Музей А. С. Пушкина (Санкт-Петербург)

Ах, Пушкин, Пушкин! Сколько всего написано о нем почти за 200 лет, сколько потаенных сторон жизни и творчества поэта было вскрыто его современниками и исследователями. Но еще остались зияющие пустоты в ускользающем портрете человека, которому суждено было заложить краеугольные камни в здание русской поэзии и литературы. И, пожалуй, самое обидное упущение связано с тем, что до сих пор не воссоздана со всей яркостью и широтой странническая ипостась великого поэта, его сильнейшая страсть к путешествиям, а также многие скрытые черты его конкретных скитаний.


Пушкин не просто любил путешествовать, в своих поездках он получал необычный творческий импульс, «полнясь пространством и временем».


«Петербург душен для поэта. Я жажду краев чужих, авось полуденный воздух оживит мою душу», — писал он 21 апреля 1820 г., отправляясь в вынужденное путешествие на южные окраины России. Именно с этого первого длительного странствия и началось время скитаний поэта по просторам Отечества. В повести «Станционный смотритель» он словами своего героя сказал: «…В течение 20 лет сряду изъездил я Россию по всем направлениям…»

Долго ль мне гулять на свете

То в коляске, то верхом,

То в кибитке, то в карете,

То в телеге, то пешком?

Не в наследственной берлоге,

Не средь отческих могил,

На большой мне, знать, дороге

Умереть Господь судил… —

писал поэт об этих странствиях в 1829 г. в своем шедевре «Дорожные жалобы». По признанию И. И. Пущина, «простор и свобода, для всякого человека бесценные, для него были сверх того могущественнейшими вдохновителями».

Почтовый тракт. Акварель М. Воробьева. 1819 г.

Дотошными исследователями подсчитано, что только по почтовым дорогам и трактам за свою жизнь Пушкин проехал около 35 тысяч верст (русская верста равнялась 500 саженям или 1,0668 километра).


Для сравнения укажем, что это больше расстояния всех переходов путешественника Н. М. Пржевальского. Лишь в Торжке, что лежит на пути между Москвой и Петербургом, поэт побывал более 20 раз. Он посетил сотни губернских и уездных городов, деревень, поселков и станиц, усадеб и имений, останавливаясь на многочисленных почтовых станциях, где нужно было менять лошадей. У поэта не было своего экипажа, и ему приходилось отправляться в дорогу на перекладных, или почтовых, как назывались казенные лошади, нанимавшиеся на станциях. Ехать на них можно было только с подорожной — документом, в котором обозначался маршрут следования, фамилия и должность ехавшего, цель — казенная или личная — поездки, и сколько лошадей можно тому или иному путнику выдать, что строго регламентировалось высочайшими повелениями. Пушкин, получивший после окончания лицея чин коллежского секретаря (10-й класс), а с 1831 г. — титулярного советника (9-й класс), имел право только на три лошади.

Причем за почтовых лошадей всегда брались прогонные деньги (к примеру, за каждую лошадь и версту от Москвы до Петербурга бралось по 10, а на других трактах — по 8 копеек). «Дорожник» за 1829 г. советовал, что если путешественник «прибавит сверх прогонов по копейке на версту, а еще лучше на лошадь, то ямщик за то припрягает лишнюю лошадь, исправляет повозку проворнее, подвязывает к дуге пару звонких колокольчиков, мчит седока, как из лука стрела…» По правилам того времени «обыкновенных проезжающих», ехавших «по своей надобности», можно было возить не более 12 верст в час зимою, летом — не более 10, а осенью — не более 8 верст. Однако в день при быстрой езде проезжали более 100 верст, а по хорошей дороге в случае уговора с лихим возницей — «Ну, ямщик, с горы на горку, // А на водку барин даст», — и до 200 верст в сутки.

А. С. Пушкин на берегу Черного моря. Художник И. К. Айвазовский. 1868 г.

Так и представляешь, как Пушкин едет на своей казенной тройке по необъятным снегам и колючему морозцу и сочиняет при этом бессмертные строки:

 

По дороге зимней, скучной

Тройка борзая бежит,

Колокольчик однозвучный

Утомительно гремит.

Что-то слышится родное

Мемориальная доска о встрече А. С. Пушкина с А. П. Ермоловым. Орел. 1829 г.

В долгих песнях ямщика:

То разгулье удалое,

То сердечная тоска…

Ни огня, ни чёрной хаты…

Глушь и снег… Навстречу мне

Только вёрсты полосаты

Попадаются одне.

 

Или о том же самом, но чуть позднее:

 

В поле чистом серебрится

Снег волнистый и рябой.

Светит месяц, тройка мчится

По дроге столбовой.

Пой: в часы дорожной скуки,

На дороге, в тьме ночной

Сладки мне родные звуки

Звонкой песни удалой.

Пой, ямщик! Я молча, жадно

Буду слушать голос твой.

Месяц ясный светит хладно,

Грустен ветра дальный вой.

Ох, как много мы потеряли, странствуя ныне в автомобилях, самолетах и поездах: мы лишились главного, что составляло основное очарование и в то же время дарило серьезные испытания во время путешествий прошлых эпох — прямой и непосредственный контакт с живой природой во всех ее проявлениях, в том числе и губительных для человека. Вспомним «Бесов» Пушкина, в которых гениально воссоздана мистическая и тяжкая ипостась русских дорог:

Бештау. Рисунок А. С. Пушкина.
Титульный лист рукописи поэмы «Кавказский пленник»

Мчатся тучи, вьются тучи;

Невидимкою луна

Освещает снег летучий;

Мутно небо, ночь мутна.

Еду, еду в чистом поле;

Колокольчик дин-дин-дин…

Страшно, страшно поневоле

Средь неведомых равнин!..

Хоть убей, следа не видно;

Сбились мы. Что делать нам!

В поле бес нас водит, видно,

Да кружит по сторонам.

 

В дороге действительно могло происходить и происходило всякое: от мелких неприятностей до встречи с разбойниками или чумой. Вот маленькая зарисовка из письма поэта В. П. Зубову 1 декабря 1826 г.: «Я… выехал 5—6 дней тому назад из моей проклятой деревушки на перекладной, из-за отвратительных дорог. Псковские ямщики не нашли ничего лучшего, как опрокинуть меня, у меня помят бок, болит грудь, и я не могу дышать; от бешенства я играю и проигрываю… жду, чтобы мне стало хоть немного лучше, дабы пуститься дальше на почтовых».

 

Фельдъегерь. Автолитография А. Орловского. 1820 г.

Кибитки, коляски, сани, кареты, пошевни, возки, дрожки, линейки, дормезы, телеги, верховых лошадей и бог знает что еще использовал во время своих странствий Пушкин.


Представим себе, сколько времени приходилось ему проводить в тряске по бесконечным русским дорогам, и поймем, что дорожные думы и переживания поэта — неотъемлемая часть его жизни и творческих исканий. А сами дороги поэт знал намного лучше других. В седьмой главе «Евгения Онегина» он даже мечтал, что

Лет чрез пятьсот… дороги, верно,

У нас изменятся безмерно:

Шоссе Россию здесь и тут,

Соединив, пересекут.

Мосты чугунные чрез воды

Шагнут широкою дугой,

Раздвинем горы, под водой

Пророем дерзостные своды…

 

Однако реальность того времени, «с колеями и рвами отеческой земли», была совсем другой:

Теперь у нас дороги плохи,

Мосты забытые гниют,

На станциях клопы да блохи

Заснуть минуты не дают;

Трактиров нет. В избе холодной

Высокопарный, но голодный

Для вида прейскурант висит

И тщетный дразнит аппетит…

Пушкин на вершине Ай-Петри при восходе солнца. Художник И. К. Айвазовский

Послушаем, что писал Пушкин о русских дорогах в своем «Путешествии из Москвы в Петербург» (эти слова звучат актуально и для наших дней): «Вообще дороги в России (благодаря пространству) хороши и были бы еще лучше, если бы губернаторы менее об них заботились… Лет 40 тому назад один воевода, вместо рвов, поделал парапеты, так что дороги сделались ящиками для грязи. Летом дороги прекрасны; но весной и осенью путешественники принуждены ездить по пашням и полям, потому что экипажи вязнут и тонут на большой дороге, между тем как пешеходы, гуляя по парапетам, благословляют память мудрого воеводы. Таких воевод на Руси весьма довольно».

Радовала поэта лишь зимняя езда по снегам России:

Зато зимы порой холодной

Езда приятна и легка.

Как стих без мысли в песне модной —

Дорога зимняя гладка.

Автомедоны наши бойки,

Неутомимы наши тройки,

И версты, теша праздный вздор,

В глазах мелькают как забор.

 

Именно после этих строк приближающийся к Москве вместе со своим героем Онегиным Пушкин написал всем известные с детства слова, которые ярче всего отражают его странническую судьбу:

Как часто в горестной разлуке,

В моей блуждающей судьбе,

Москва, я думал о тебе!

 

Поэт-скиталец, блуждающий по России, даже простую, скрипучую телегу представил как образ времени в своем шедевре «Телега жизни», где скорость движения этого народного вида транспорта он олицетворил с периодами жизни человека:

Хоть тяжело подчас в ней бремя,

Телега на ходу легка;

Ямщик лихой, седое время,

Везёт, не слезет с облучка…

Катит по-прежнему телега:

Под вечер мы привыкли к ней

И дремля едем до ночлега,

А время гонит лошадей.

Карета, застрявшая в снегу. Художник А. О. Дезарно

Как же много гениальных творений родились у Пушкина в дороге, и неописуемо жаль, что ему, проехавшему «от западных морей до самых врат восточных» по территории Российской империи, так и не суждено было увидеть дальние страны, где его талант, несомненно, заблистал бы новыми красками.


Если же взглянуть на карту пушкинских путешествий, то самыми крайними точками окажутся: на севере Петербург и Кронштадт, на юге — Карс и Арзрум, на западе — Измаил, Тульчин и Псков, а на востоке — Оренбург и Бердская слобода.


Сенека как-то сказал, что человек должен первые 30 лет учиться, вторые — путешествовать, а третьи — рассказывать о своей жизни, учить молодых и творить. В письме к Плинию он красноречиво писал: «Ты не странствуешь, не тревожишь себя переменою мест. Ведь метания — признак большой души… Я думаю, что первое доказательство спокойствия духа — способность жить оседло и оставаться самим собой». Как удивительно, что русская поэзия подарила нам намного больше поэтов «с метаниями», не «оседлых» и не «спокойных духом», чем «не странствовавших» и не тревоживших себя «переменой мест». К числу подвижников странствий (не важно — вольных или невольных) можно без преувеличений отнести и Грибоедова, и Пушкина, и Лермонтова, и Бунина, и Гумилева, и Бальмонта, и Волошина, чьи души питались новыми жизненными соками именно в дороге, в пути, на перекрестках параллелей и меридианов, пусть даже для некоторых из них эти параллели и меридианы вообще не убегали за русские границы.

 

 

Пост №3: Побег на войну. В Георгиевске

В прошлый раз мы остановились на том, что 24 мая 1829 г. Пушкин добрался на своем пути до Георгиевска. И вот как он описал увиденное им в дороге:

«До Ельца дороги ужасны. Несколько раз коляска моя вязла в грязи, достойной грязи одесской. Мне случалось в сутки проехать не более пятидесяти верст. Наконец увидел я воронежские степи и свободно покатился по зеленой равнине. В Новочеркасске нашел я графа Пушкина, ехавшего также в Тифлис, и мы согласились путешествовать вместе.

Переход от Европы к Азии делается час от часу чувствительнее: леса исчезают, холмы сглаживаются, трава густеет и являет большую силу растительности; показываются птицы, неведомые в наших лесах; орлы сидят на кочках, означающих большую дорогу, как будто на страже, и гордо смотрят на путешественника…»

Портрет В. А. Мусина-Пушкина.
Художник К. П. Брюллов. 1838 г.

 

В этом отрывке поэт упомянул графа Владимира Алексеевича Мусина-Пушкина, своего старого знакомого, который за близость к декабристам переводился из гвардии на Кавказ в Тифлисский полк и составил Пушкину добрую компанию, тем более приятную, что граф следовал к месту назначения на бричке, полной всяческих припасов и представлявшей собой «род укрепленного местечка». Друзья путешествовали вместе больше двух недель, вплоть до прибытия в Тифлис.

С поэтом в степи на пути к Георгиевску успела произойти и одна забавная история, когда он встретил в дороге калмыков:

«Калмыки располагаются около станционных хат. У кибиток их пасутся их уродливые, косматые кони, знакомые вам по прекрасным рисункам Орловского.

На днях посетил я калмыцкую кибитку (клетчатый плетень, обтянутый белым войлоком). Всё семейство собиралось завтракать; котел варился посредине, и дым выходил в отверстие, сделанное в верху кибитки. Молодая калмычка, собою очень недурная, шила, куря табак. Я сел подле нее. «Как тебя зовут?» — «***». — «Сколько тебе лет?» — «Десять и восемь». — «Что ты шьешь?» — «Портка». — «Кому?» — «Себя». — Она подала мне свою трубку и стала завтракать. В котле варился чай с бараньим жиром и солью. Она предложила мне свой ковшик. Я не хотел отказаться и хлебнул, стараясь не перевести духа. Не думаю, чтобы другая народная кухня могла произвести что-нибудь гаже. Я попросил чем-нибудь это заесть. Мне дали кусочек сушеной кобылятины; я был и тому рад. Калмыцкое кокетство испугало меня; я поскорее выбрался из кибитки и поехал от степной Цирцеи».

Калмык и калмыцкий священнослужитель

И неудивительно, что эта, казалось бы, незначительная история стала поводом для написания Пушкиным в Георгиевске 27 мая стихотворения «Калмычке» — одного из первых его нового кавказского цикла, навеянного дорогой.

Прощай, любезная калмычка!
Чуть-чуть, на зло моих затей,
Меня похвальная привычка
Не увлекла среди степей
Вслед за кибиткою твоей.

Твои глаза конечно узки,
И плосок нос, и лоб широк,
Ты не лепечешь по-французски,
Ты шелком не сжимаешь ног…

Что нужды? — Ровно полчаса,
Пока коней мне запрягали,
Мне ум и сердце занимали
Твой взор и дикая краса.

Друзья! не всё ль одно и то же:
Забыться праздною душой
В блестящей зале, в модной ложе,
Или в кибитке кочевой?

Полный этими впечатлениями и воспоминаниями о своей жизни на Кавказе девять лет  тому назад, Пушкин и написал в итоге стихотворение, в котором звучит тема прежней любви, вспыхнувшей в нем вновь: «Мне грустно и легко — печаль моя светла, / Печаль моя полна тобою»… В тот же день в Георгиевске Пушкин сделал черновые наброски  своего известного стихотворения «На холмах Грузии лежит ночная мгла», хотя и до Грузии еще было далеко, и первые строки гениального творения звучали еще совсем по-другому: «Всё тихо, на Кавказ идёт ночная мгла, / Восходят звёзды надо мною…» И вот что любопытно: как всегда, толчком для поэтического взлета стал конкретный момент в жизни Пушкина, связанный с тем, что 27 мая он ненадолго съездил из Георгиевска на Горячие Воды. «Здесь я нашел большую перемену, — отметил Пушкин, описав благоустроенный бульвар, чистенькие дорожки, зеленые лавочки, цветники. — Мне было жаль их прежнего, дикого состояния; мне было жаль крутых каменных тропинок, кустарников и неогороженных пропастей, над которыми, бывало, я карабкался. С грустью оставил я воды и отправился обратно в Георгиевск. Скоро настала ночь. Чистое небо усеялось миллионами звезд. Я ехал берегом Подкумка. Здесь, бывало, сиживал со мною А. Раевский, прислушиваясь к мелодии вод. Величавый Бешту чернее и чернее рисовался в отдалении, окруженный горами, своими вассалами и, наконец, исчез во мраке…»

Император Николай I

А теперь, пока Пушкин удаляется все дальше и дальше от Москвы, вернемся к истокам путешествия поэта в Арзрум. Почему оно началось именно весной 1829 г. и куда именно ехал поэт? Чтобы понять это, следует напомнить, что Пушкин только в сентябре 1826 г., лишь за два с половиной года до своего побега на Кавказ, почувствовал себя почти свободным человеком после долгого «заточения» в Михайловском.


8 сентября 1826 г. у поэта состоялась первая и на много лет единственная встреча с императором Николаем I. Судьба поэта висела на волоске — неверные слова или дерзость могли привести его даже не в Михайловское, а намного дальше.


Но все обошлось. Как рассказывал позднее сам император: «Я впервые увидел Пушкина… после коронации, в Москве, когда его привезли ко мне из его заточения… “Что вы бы сделали, если бы 14 декабря были в Петербурге?” — спросил я его между прочим. “Был бы в рядах мятежников”, — отвечал он, не запинаясь. Когда потом я спрашивал его: переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать впредь иначе, если я пущу его на волю, он очень долго колебался и только после длинного молчания протянул мне руку с обещанием сделаться иным».

Александр Христофорович Бенкендорф. Гравюра Т. Райта с оригинала Дж. Доу. 1820-е гг.

Итогом разговора стала договоренность, что Пушкину, как сообщал ему шеф жандармов и начальник Третьего отделения императорской канцелярии генерал А. Х. Бенкендорф, «предоставляется совершенная и полная свобода», в том числе в «употреблении отличных способностей» для «воспитания юношества», что поэт может приезжать в столицы, но «предварительно испрашивая разрешения письмом» (это касалось и других его поездок), а «государь император сам будет и первым ценителем произведений и цензором» Пушкина. Прощение было получено, и поэт ощутил наконец «прелести свободы», правда, под бдительным начальственным надзором, который не мог не усложнять его жизнь.

Так, отправляясь в Петербург в апреле 1827 г., он испросил на это разрешение у императора и получил от него положительный ответ с уверенностью, что «данное русским дворянином государю честное слово: вести себя благородно и пристойно, будет в полном смысле сдержано». Однако столицы не вдохновляли поэта, прошло совсем немного времени, а страсть Пушкина к путешествиям проснулась в нем с новой силой. Ему было мало «недалеких разъездов» по Центральной России, его душа снова рвалась в «дальние дали» и неведомые страны.

П. Я. Чаадаев. Неизвестный гравер по оригиналу М. А. Алофа. Конец 1840-х гг.

 

Конечно, на страсть и тягу Пушкина к путешествиям не могло не влиять то, что многие его друзья и соратники успели уже посетить различные страны и не раз рассказывали ему об увиденном. Так, П. Я.Чаадаев, старший товарищ и наставник поэта, послуживший одним из главных прототипов Евгения Онегина, успел с 1823 г. около трех лет пропутешествовать по Европе, посетив «мировые столицы» Лондон, Париж, Рим, а также Милан, Флоренцию, Венецию, Берн, Женеву, Дрезден и Карлсбад. И он мог вслед за Гёте сказать: «Кто хорошо видел Италию, и особенно Рим, тот никогда больше не будет совсем несчастным».


Чаадаев в ходе путешествий смог насколько возможно расширить свои представления о «Божьем мире» и устройстве жизни разных народов, и этот опыт не мог не подействовать магически на впечатлительного Пушкина.


Добавим к этому «Письма русского путешественника» Н. М. Карамзина, увидевшего Европу еще в конце XVIII века; участие в первом кругосветном путешествии русских кораблей (1803–1806) Ф. И. Толстого, прозванного Американцем, высаженного за неповиновение на Алеутских островах и добиравшегося через Сибирь в Россию два года; странствия по Европе многих боевых участников Наполеоновских войн, рассказывавших о своей миссии поэту, а также кругосветное плавание (1822–1824) Д. И. Завалишина, в том числе к берегам Русской Америки под флагом Российско-американской компании.

Вильгельм Карлович Кюхельбекер. Портрет работы И. И. Матюшина. 1880-е гг.

Некоторую обиду у Пушкина вызывало и то, что многие его сослуживцы по Коллегии иностранных дел, куда поэт был приписан в 1817 г. вместе с А. С. Грибоедовым и В. К. Кюхельбекером, успели уже послужить на ниве зарубежной дипломатии. Не будем пока говорить о самом Грибоедове, который еще в 1819–1821 гг. прожил в Персии около трех лет, упомянем только два славных имени в истории русской поэзии — Константин Батюшков и Федор Тютчев. Первый из них, участник Отечественной войны 1812 г., друг Пушкина, дошел с русской армией до Парижа и сумел посетить Польшу, Пруссию, Силезию, Чехию, Францию, Англию, Швецию и Финляндию («Все видел, все узнал и что ж? из-за морей // Ни лучше, ни умней // Под кров домашний воротился…» — писал он о своих странствиях). Пережив «три войны, все на коне и в мире на большой дороге», измученный болезнями К. Н. Батюшков перевелся на дипломатическую службу и в 1819 г. прибыл в Неаполь, где был причислен к неаполитанской миссии в качестве сверхштатного секретаря при русском посланнике графе Г. О. Штакольберге. Вскоре он переселился на остров Искью близ Неаполя, а впоследствии долго лечился в Германии.

Ф. И. Тютчев

 

Ф. И. Тютчев, окончив Московский университет, с 1822 г. начал служить в Министерстве иностранных дел. Родственные связи дали ему возможность занять место при русской дипломатической миссии в Мюнхене. Место было скромным, сверх штата, лишь в 1828 г. поэта повысили до младшего секретаря, но по роду своей службы он часто посещал Францию, Италию, Австрию, а впоследствии долго служил в Турине. В целом в Мюнхене и Турине он пребывал с 1822 по 1839 г., лишь изредка приезжая на Родину в отпуск, и, конечно, богатый опыт путешественника не мог не отразиться на творчестве великого поэта, в том числе и на осмыслении им «с далекого расстояния» России.

Упомянем, что по дипломатической части служил в те годы Ф. С. Хомяков, брат А. С. Хомякова, заменивший Грибоедова на месте секретаря по иностранной части при генерале Ф. И. Паскевиче в Тифлисе, а также родной брат будущей жены Пушкина Дмитрий Гончаров (1808—1860), посетивший после смерти Грибоедова Персию в составе русской миссии. Знакомый Пушкина Ф. Ф. Вигель еще в 1805 г. в составе посольства Головкина отправился в Китай, хотя и не был допущен в Пекин, а лицейский товарищ поэта Ф. Ф. Матюшкин участвовал в полярной экспедиции в поисках северного пути в Китай, и именно ему Пушкин посвятил восторженные строки:

 

Сидишь ли ты в кругу своих друзей,
Чужих небес любовник беспокойный?
Иль снова ты проходишь тропик знойный
И вечный лед полуночных морей?

Александр Сергеевич Грибоедов в «персидской шапке».
Рисунок А. С. Пушкина. 1829 г.

 

И вот в середине апреля 1828 г., лишь стало известно о начале новой русско-турецкой войны, Пушкин обращается к императору с просьбой вместе с П. А. Вяземским «участвовать в начинающихся против турок военных действиях», но получает отказ с отпиской, что в армии «все места заняты». Подоплекой отказа стало, в том числе, мнение великого князя Константина Павловича, который писал Бенкендорфу: «Вы говорите, что писатель Пушкин и князь Вяземский просят о дозволении следовать за Главной императорской квартирой. Поверьте мне, любезный генерал, что в виду прежнего их поведения, как бы они ни старались высказать теперь преданность службе его величества, они не принадлежат к числу тех, на кого можно бы было в чем-либо положиться…»

Ответ Бенкендорфа поэт получил 20 апреля, а 25 апреля Полномочным министром российской миссии в Персии был назначен Грибоедов, приехавший в Петербург с Туркманчайским миром всего лишь за месяц с небольшим до этого. Получив отказ в поездке на войну, поэт от огорчения сильно захворал, впав «в болезненное отчаяние… сон и аппетит оставили его, желчь сильно разлилась в нем, и он опасно занемог», как вспоминал навещавший Пушкина сотрудник Третьего отделения А. А. Ивановский.

Конечно, рассказы Грибоедова не могли не повлиять на желание Пушкина отправиться  именно на Восток, где вершилась судьба многих народов, где в новых баталиях ковалась слава русского оружия. Пушкин, как и в 1821 г. во время греческого восстания (вспомним фактически отдавшего свою жизнь за свободу Греции, заболевшего и умершего там в апреле 1824 г. Байрона), хотел пойти добровольцем на освободительную войну, но император решил по-другому, сообщив, что «воспользуется первым случаем, чтобы употребить отличные… дарования» Пушкина «в пользу отечества».

И вот что весьма занимательно: в эти дни, а именно 18 апреля, на квартире у В. А. Жуковского встретились сам хозяин, Пушкин, И. А. Крылов, П. А. Вяземский и Грибоедов, которые договорились вместе поехать в Париж, а может, и посетить Лондон. Вяземский писал жене на следующий день: «Вчера были мы у Жуковского и сговорились пуститься на этот европейский набег: Пушкин, Крылов, Грибоедов и я. Мы можем показываться в городах, как жирафы… не шутка видеть четырех русских литераторов… Приехав домой, издали бы мы свои путевые записки…» 21 апреля Пушкин снова обращается к Бенкендорфу, «сожалея, что желания» поехать на войну «не могли быть исполнены», и тут же просит о новой поездке: «Так как следующие 6 или 7 месяцев остаюсь я, вероятно, в бездействии, то желал бы я провести сие время в Париже, что, может быть, впоследствии мне не удастся. Если Ваше превосходительство соизволите мне испросить от государя сие драгоценное дозволение, то вы мне сделаете новое, истинное благодеяние».

 

Из этих слов видно, как сильно хотел Пушкин увидеть Европу, ведь чтобы добраться до Парижа, нужно было проехать несколько стран. Лучше всего о страсти поэта воочию увидеть далекие страны рассказала в своих записках А. О. Смирнова-Россет, с которой Пушкин часто встречался в салоне вдовы историка Е. А. Карамзиной. Вот как она передала весьма красноречивые для нашего повествования слова поэта: «Я желал бы видеть Константинополь, Рим и Иерусалим. Какую можно бы написать поэму об этих трех городах, но надо их увидеть, чтобы о них говорить. Увидеть Босфор, Святую Софию, посидеть в оливковом саду, увидеть Мертвое море, Иордан! Какой чудесный сон!»

«Затем он говорил о Риме сперва идолопоклонническом, потом христианском, — продолжала Смирнова-Россет, — говорил об Иерусалиме, причем я заметила, что он был взволнован. Глаза его приняли выражение, которого я не видала ни у кого, кроме него, и то редко. Когда он испытывает внутренний восторг, у него появляется особенное серьезное выражение: он мыслит. Я думаю, что Пушкин готовит для нас еще много неожиданного. Несмотря на веселое обращение, иногда почти легкомысленное, несмотря на иронические речи, он умеет глубоко чувствовать. Я думаю, что он серьезно верующий, но он про это никогда не говорит. Глинка рассказал мне, что он раз застал его с Евангелием в руках, причем Пушкин сказал ему: “Вот единственная книга в мире; в ней все есть”.


Я сказала Пушкину: “Уверяют, что вы неверующий”. Он расхохотался и сказал, пожимая плечами: “Значит, они меня считают совершенным кретином”».


И. А. Крылов, А. С. Пушкин, В. А. Жуковский и Н. И. Гнедич в Летнем саду.
Художник Г. Г. Чернецов. 1823 г.

Заметим, что из трех великих городов, выделенных Пушкиным, Иерусалим и Константинополь — это жемчужины Востока, Рим был когда-то столицей империи, простиравшейся на три континента — Европу, Африку и Азию, а Библия вообще самый выдающийся памятник восточной культуры. И как жаль, что поездка по Европе самых лучших поэтов России так и не состоялась, она могла бы стать одним из самых выдающимся событий в истории русской литературы и, конечно, пополнила бы ее сокровища. Вяземский вскоре с горечью констатировал: «Пушкин с горя просился в Париж: ему отвечали, что, как русский дворянин, имеет он право ехать за границу, но что государю будет это неприятно». Грибоедов же 6 июня отправился в Персию, откуда ему не суждено было вернуться.

Проходит всего лишь несколько месяцев, и Пушкин, у которого возникли серьезные неприятности с поэмой «Гавриилиада», снова бредит Востоком. В письме Вяземскому 1 сентября 1828 г. он пишет: «Ты зовешь меня в Пензу, а того гляди, что я поеду далее, // Прямо, прямо на восток…» Пушкин воспроизводит здесь строку из стихотворения В. А. Жуковского с показательным названием «Путешественник» (1809), посвященное Востоку и являющееся вольным переводом стихотворения Шиллера с тем же названием. В этот период за поэтом усиливается полицейский надзор: еще в августе по Положению Правительствующего Сената, утвержденного императором, за поэтом устанавливалось строгое «секретное наблюдение». При любой поездке начальству той губернии, куда ехал Пушкин, приказывалось взять его под «секретный надзор». И конечно, чувствовавший все это поэт не мог не желать того, чтобы вырваться из-под присмотра и совершить наконец тот самый побег, который он «давно замыслил». И как ни странно, ему это вскоре все-таки удалось!..

А. С. Пушкин, сочиняющий стихи. Художник П. П. Кончаловский. 1937—1944 

Ведь 4 марта поэт получил подорожную «на проезд от Петербурга до Тифлиса и обратно», подписанную санкт-петербургским почт-директором К. Я. Булгаковым, минуя Третье отделение и нарушая при этом установленный порядок.


Поэта ждало весьма длительное странствие: почтовый тракт от Петербурга до Тифлиса охватывал 107 станций и 2670 верст.


Куда же все-таки ехал Пушкин? Вопрос этот совсем не праздный, ведь не случайно же П. А. Вяземский, прекрасно знавший и Грибоедова, и Пушкина, сообщал в своих письмах и дневниках того периода, что Пушкин отправлялся куда-то «дальше», «на Восток». В предисловии к «Путешествию в Арзрум» сам автор вот так объяснил свой поступок: «В 1829 году отправился я на Кавказские воды. В таком близком  расстоянии от Тифлиса мне захотелось туда съездить для свидания с братом и с некоторыми из моих приятелей. Приехав в Тифлис, я уже никого из них не нашел. Армия выступила в поход. Желание видеть войну и сторону мало известную побудило меня просить у е. с. графа Паскевича-Эриванского позволение приехать в Армию. Таким образом видел я блистательный поход, увенчанный взятием Арзрума».

Однако что-то здесь концы с концами не сходятся, ведь поэт еще в Санкт-Петербурге получил, можно сказать, «по блату», благодаря своему знакомству с почт-директором А. Я. Булгаковым, подорожную сразу до Тифлиса, а не до Кавказских вод. Позволим себе высказать предположение, которое, конечно, следует еще подтвердить и доказать, что во время своих встреч в Петербурге Пушкин и Грибоедов могли договориться о том, что Грибоедов, имея полномочия по приему в состав своего посольства новых сотрудников, в случае приезда Пушкина в Тифлис попытается принять его на службу или просто возьмет с собой в Персию. Для Пушкина, как сотрудника Коллегии иностранных дел, которого никуда не отпускало начальство, такой поворот в судьбе мог быть весьма привлекательным, особо учитывая его желание воочию увидеть Персию и постоянные неувязки в тот период с устройством им своей личной жизни (вспомним хотя бы о готовности поэта уехать в Китай в долгосрочную экспедицию).

Пушкину было хорошо известно, что Грибоедов как российский посланник в Персии должен был длительное время находиться именно в Тифлисе, отправляясь оттуда в Персию и возвращаясь обратно (напомним, что, уехав из Петербурга в конце июля 1828 г., Грибоедов отправился в Персию лишь 6 октября, а из Тегерана в Тавриз он планировал вернуться как раз в конце января — начале февраля 1829 г., когда и произошла трагедия). И Пушкин, отправляясь на Кавказ из Петербурга в начале марта 1829 г., как раз и мог рассчитывать на то, что он застанет Грибоедова в Тифлисе. А само ужасное известие о гибели поэта-дипломата дошло до Пушкина уже в Москве около 20 марта (1 апреля), что не могло не внести коррективы в его планы. Ведь поэт, перестав торопиться, пробыл в Москве до 2 (14) мая, причем он отправился сначала именно в Орел к генералу Ермолову, с которым Грибоедов служил долгие годы.

В Москве поэт обсуждал тегеранскую трагедию со многими своими знакомыми и друзьями, в том числе с сестрами Ушаковыми, о чем может свидетельствовать очень выразительный портрет Грибоедова, который Пушкин нарисовал позднее в альбоме Ел. Н. Ушаковой. Примечательно, что поэт изобразил Грибоедова именно в персидской шапке. (В последний раз Пушкин нарисовал образ Грибоедова в своих рукописях в мае 1833 г.).

Пушкин не скрывал от друзей, что он собирается на Кавказ, и эта новость не могла не вызывать и в Петербурге, и в Москве кривотолки, во-первых, о каком-то мифическом плане Пушкина бежать через турецкое побережье за границу, во-вторых, об опасности такого путешествия, а в-третьих, о бросающейся в глаза схожести судьбы поэта с судьбой Грибоедова. В. А. Ушаков, например, писал: «В прошедшем году (т. е. в апреле 1829 г.) я встретился в театре с одним из первоклассных наших поэтов и узнал из его разговоров, что он намерен отправиться в Грузию. “О боже мой, — сказал я горестно, — не говорите мне о поездке в Грузию. Этот край может назваться врагом нашей литературы. Он лишил нас Грибоедова”. — “Так что же? — отвечал поэт. — Ведь Грибоедов сделал свое. Он уже написал “Горе от ума”». А в письме московского почт-директора А. Я. Булгакова к брату от 21 марта 1829 г. говорилось о той же самой аналогии: «Он <Пушкин> едет в армию Паскевича узнать ужасы войны, послужить волонтером, может, и воспеть это все.


“Ах, не ездите, — сказала ему Катя, — там убили Грибоедова”. — “Будьте покойны, сударыня, — неужели в одном году убьют двух Александров Сергеевичев? Будет и одного”».


Убегая на Кавказ, Пушкин не думал об опасностях своего пути:

Я ехал в дальние края;
Не шумных… жаждал я,
Искал не злата, не честей
В пыли средь копий и мечей.

Поэт, помимо предположительных договоренностей с Грибоедовым, мог рассчитывать на благосклонность к своей неустроенной судьбе и военного начальства на Кавказе, а именно И. Ф. Паскевича, который был женат на двоюродной сестре Грибоедова и по службе очень сблизился с ним в 1827—1828 гг. Напомним, что Пушкин, окончив Царскосельский лицей и будучи в 1829 г. коллежским секретарем (чин 10-го класса), мог претендовать на службу офицером (штабс-капитан в пехоте, штабс-ротмистр в кавалерии, подпоручик гвардии). И хотя поэт понимал, что даже Главнокомандующий на Кавказе Паскевич не посмеет взять его в ряды армии, но на помощь его он мог надеяться, что и произошло позднее, ведь именно Паскевич разрешил Пушкину прибыть в армию и стать свидетелем ратных дел. Суть побега поэта и заключалась в том, что, не получив разрешение императора, он не мог не принять участие в событиях русско-турецкой войны и уехал на Кавказ, ожидая милости грядущих дней.

Поэт не мог не чувствовать витавшие и над ним порывы «роковой» судьбы. И как это часто бывало в его жизни, он сам смело шел навстречу этим веяниям, проявляя почти безрассудный героизм и стремясь к выполнению задачи, сформулированной им самим еще в марте 1821 г.: «Сцена моей поэмы должна бы находиться на берегах шумного Терека, на границах Грузии, в глухих ущельях Кавказа…» Начнем с того, что, фактически убегая из столиц якобы только для «свидания с братом и некоторыми из моих приятелей», поэт не мог не понимать, что его ждут серьезные неприятности.

Император Николай I. Художник Д. Слепушкин

Конечно, этот побег выглядел довольно странно. О планируемом отъезде поэта знали очень и очень многие, подорожная ему, хотя и с нарушениями, была выписана, Пушкин, приехав в Москву 14 (26) марта, уехал из нее только в ночь на 2 (14) мая.


Получается, что недреманное око жандармского надзора почему-то выпустило из поля зрения поэта, и не специально ли Пушкину было дозволено все-таки отправиться на Кавказ, чтобы он мог воспеть впоследствии победы русского оружия?


«Узнав случайно, что г. Пушкин выехал из С.-Петербурга по подорожной, выданной ему… на основании свидетельства частного пристава Моллера» (а это стало известно в III Отделении еще 5 (17) марта), Бенкендорф 22 марта (3 апреля) распорядился о продолжении за Пушкиным «секретного наблюдения» в местах следования. И, конечно, начальству было хорошо известно, что Пушкин более чем на полтора месяца задержался в Москве. Показательно, что уже 12 (24) мая в Тифлисе генерал И. Ф. Паскевич довел до сведения военного губернатора Грузии С. С. Стрекалова, что направляющийся на Кавказ Пушкин должен состоять под секретным надзором. При этом сам Пушкин прибыл в Тифлис только 27 мая (8 июня).

Получается, что побег как бы был, но ему не очень-то препятствовали сверху. А самое удивительное, что Бенкендорф, не сообщавший о самовольном отъезде Пушкина императору четыре месяца, только 20 июля (1 августа) подал Николаю I записку со странным вопросом: «Надо его спросить, кто ему дозволил отправиться в Эрзерум…» Государь потребовал в этом разобраться. А в это время Пушкин уже выезжал из того самого Эрзерума обратно домой… Дело, о котором мечтал поэт, дело в его судьбе уже было сделано и оставило неизгладимый след в его жизни…

Пост №4. Военно-Грузинская дорога — путь на Кавказ

Продолжая свое путешествие, 28 мая 1829 г. Пушкин и его спутники выехали из Георгиевска и в тот же день достигли станицы Екатериноградской, или Екатеринограда, где им до 30 мая пришлось дожидаться конвоя, который из-за возможных нападений горцев должен был сопровождать всех, кто следовал далее по Военно-Грузинской дороге до Владикавказа. Вот как красочно описал поэт дальнейшее приключение:

А. С. Пушкин в Болдине. Художник А. А. Пластов. 1949 г.

«С Екатеринограда начинается военная Грузинская дорога; почтовый тракт прекращается. Нанимают лошадей до Владикавказа. Дается конвой казачий и пехотный и одна пушка. Почта отправляется два раза в неделю, и приезжие к ней присоединяются: это называется оказией. Мы дожидались недолго. Почта пришла на другой день, и на третье утро в девять часов мы были готовы отправиться в путь. На сборном месте соединился весь караван, состоявший из пятисот человек или около. Пробили в барабан. Мы тронулись. Впереди поехала пушка, окруженная пехотными солдатами. За нею потянулись коляски, брички, кибитки солдаток, переезжающих из одной крепости в другую; за ними заскрыпел обоз двухколесных ароб. По сторонам бежали конские табуны и стада волов. Около них скакали нагайские проводники в бурках и с арканами. Всё это сначала мне очень нравилось, но скоро надоело. Пушка ехала шагом, фитиль курился, и солдаты раскуривали им свои трубки. Медленность нашего похода (в первый день мы прошли только пятнадцать верст), несносная жара, недостаток припасов, беспокойные ночлеги, наконец беспрерывный скрып нагайских ароб выводили меня из терпения. Татаре тщеславятся этим скрыпом, говоря, что они разъезжаются как честные люди, не имеющие нужды укрываться. На сей раз приятнее было бы мне путешествовать не в столь почтенном обществе. Дорога довольно однообразная: равнина, по сторонам холмы. На краю неба вершины Кавказа, каждый день являющиеся выше и выше. Крепости, достаточные для здешнего края, со рвом, который каждый из нас перепрыгнул бы в старину не разбегаясь, с заржавыми пушками, не стрелявшими со времен графа Гудовича, с обрушенным валом, по которому бродит гарнизон куриц и гусей. В крепостях несколько лачужек, где с трудом можно достать десяток яиц и кислого молока».

Переход до Владикавказа через горы Большой Кабарды длился в таких сложных условиях четыре дня. Измученный медленным движением Пушкин то и дело пытался найти для себя что-либо интересное, вникая во все, что происходило вокруг. Поэта поразило место погребения нескольких тысяч погибших от чумы и минарет Татартуб, оставшийся на месте когда-то шумевшего там селения:

«Первое замечательное место есть крепость Минарет. Приближаясь к ней, наш караван ехал по прелестной долине, между курганами, обросшими липой и чинаром. Это могилы нескольких тысяч умерших чумою. Пестрелись цветы, порожденные зараженным пеплом. Справа сиял снежный Кавказ; впереди возвышалась огромная, лесистая гора; за нею находилась крепость. Кругом ее видны следы разоренного аула, называвшегося Татартубом и бывшего некогда главным в Большой Кабарде. Легкий одинокий минарет свидетельствует о бытии исчезнувшего селения. Он стройно возвышается между грудами камней, на берегу иссохшего потока. Внутренняя лестница еще не обрушилась. Я взобрался по ней на площадку, с которой уже не раздается голос муллы. Там нашел я несколько неизвестных имен, нацарапанных на кирпичах славолюбивыми путешественниками.

Дорога наша сделалась живописна. Горы тянулись над нами. На их вершинах ползали чуть видные стада и казались насекомыми. Мы различили и пастуха, быть может, русского, некогда взятого в плен и состаревшегося в неволе. Мы встретили еще курганы, еще развалины. Два, три надгробных памятника стояло на краю дороги. Там, по обычаю черкесов, похоронены их наездники. Татарская надпись, изображение шашки, танга, иссеченные на камне, оставлены хищным внукам в память хищного предка».

Восточный воин. А. О. Орловский. 1814 г.

Пушкин забыл упомянуть, что, поднявшись на минарет с Мусиным-Пушкиным, он оставил на его стене и свое имя, как некий материальный след собственного присутствия на Востоке. Постепенно в его дневниковых записях усиливается восточный колорит, и становится заметнее знание автором  истории этих мест (многое говорит, например, упоминание поэтом графа генерал-фельдмаршала Ивана Васильевича Гудовича (1741—1820), гремевшего совсем недавно на Кавказе). Описывая в дальнейшем быт и нравы кавказских народов, Пушкин проявляет явную прозорливость, когда пишет, к примеру, о черкесах, которые очень долго выступали противниками усиления России на Кавказе:

«Черкесы нас ненавидят. Мы вытеснили их из привольных пастбищ; аулы их разорены, целые племена уничтожены. Они час от часу далее углубляются в горы и оттуда направляют свои набеги. Дружба мирных черкесов ненадежна: они всегда готовы помочь буйным своим единоплеменникам. Дух дикого их рыцарства заметно упал… Почти нет никакого способа их усмирить, пока их не обезоружат, как обезоружили крымских татар, что чрезвычайно трудно исполнить, по причине господствующих между ими наследственных распрей и мщения крови. Кинжал и шашка суть члены их тела, и младенец начинает владеть ими прежде, нежели лепетать… Что делать с таковым народом?

Должно однако ж надеяться, что приобретение восточного края Черного моря, отрезав черкесов от торговли с Турцией, принудит их с нами сблизиться. Влияние роскоши может благоприятствовать их укрощению: самовар был бы важным нововведением. Есть средство более сильное, более нравственное, более сообразное с просвещением нашего века: проповедание Евангелия».

Чернильница с арапчонком с письменного стола А. С. Пушкина

Как видим, Пушкин видел выход из создавшегося положения и в разоружении горцев, и в прекращении их связи с Османской империей, и, главное, в привнесении в их жизнь «примет цивилизованности» вплоть до проповеди Евангелия. Еще 24 сентября 1820 г. в письме к брату поэт писал: «Дикие черкесы напуганы; древняя дерзость их исчезает. Дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная сторона, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасною торговлею, не будет нам преградою в будущих войнах». Поэт прекрасно разбирался в попытках прогрессивного преобразования кавказских территорий, имевших место в начале XIX века. Ему через посредство Грибоедова, знатока Кавказа и Востока, могли быть известны следующие сочинения: «Мнение адмирала Мордвинова о способах, коими России удобнее можно привязать к себе постепенно кавказских жителей» и записка В. Ф. Тимковского о «Киргизской орде». И естественно, что Пушкин хорошо понимал то благотворное влияние, которое  христианское миссионерство могло оказать и оказало в итоге на народы Кавказа. 

Шествие персидского посольства по набережной Невы 20 декабря 1815 г. Художник В. Салтыков. 1816 г.

«Путешествие в Арзрум» вообще прекрасно продемонстрировало ту тягу к Востоку, которая сквозной нитью проходит через все творчество поэта. Откуда же появилась у Пушкина эта тяга и весьма серьезные познания восточного мира? Отметим сразу, что творческие поиски поэта, по сути, соответствовали резко возросшему всеобщему интересу к Востоку в то время. Пушкин не только внимательно следил долгие годы за всеми литературными новинками, касавшимися восточных стран, переводов персидской и иной поэзии, он неоднократно бывал также в петербургских и московских театрах, где тогда были очень популярны оперы и балеты на восточные темы.


Первоначальный интерес поэта к Востоку, без сомнения, пробудился в связи с его «африканскими корнями»: прадед поэта, Абрам Петрович Ганнибал, был выходцем из Северной Эфиопии и принадлежал к знатному роду. Позднее Пушкин неоднократно обращался к теме Африки и своего прадеда в произведениях «К Языкову», «Как жениться задумал царский арап», «Моя родословная», «Арап Петра Великого».


Поэт, которого друзья в шутку называли «бес арабский», а сам он себя называл «потомком негров безобразным», имел огромный интерес к Родине своего прадеда, сочувствовал судьбе «моей братьи негров», желая их скорого «освобождения от рабства нестерпимого», и неудивительно, что он мечтал когда-нибудь увидеть Африку:

Под небом Африки моей
Вздыхать о сумрачной России,
Где я страдал, где я любил,
Где сердце я похоронил…

А. П. Ганнибал. Неизвестный художник

Очень важно подчеркнуть, что, зная родословную своего «африканского» предка, Пушкин воспринимал свои корни и как мусульманские, хотя он прекрасно знал, что Петр I обратил «арапа» Ганнибала в православную веру и что в Эфиопии было широко распространено христианство. Об этом свидетельствует факт наличия в пушкинских архивных бумагах анонимной биографии рода Ганнибала, где указывается, что отец Абрама Ганнибала «по магометанскому обычаю имел очень много жен, в числе около тридцати»…

В лицее, по свидетельству многих, Пушкин особенно много внимания уделял изучению истории и философии, в том числе древней. В рецензии на второй том «Истории русского народа» Н. А. Полевого Пушкин позднее писал: «…В сей-то священной стихии исчез и обновился мир. История древняя есть история Египта, Персии, Греции, Рима. История новейшая есть история христианства…» Во время обучения в лицее Пушкина лекции по истории там читал профессор И. К. Кайданов, автор учебника «Основания всеобщей политической истории», который рассказывал лицеистам и о Персии, «первом великом государстве на свете», и об учении Зороастра (Заратуштры), и об Аравии, и о Мухаммеде и созданной им религии — исламе. Эти лекции и самостоятельные занятия пробудили у лицеистов стойкое увлечение Востоком, которое выразилось в составленном ими под руководством В. К. Кюхельбекера объемном «Словаре» с выписками по самым различным вопросам истории, философии и литературы. Пушкин долго еще помнил этот словарь, в котором встречаются и восточные авторы Саади, Зороастр:

Златые дни! Уроки и забавы,
И черный стол, и бунты вечеров,
И наш словарь, и плески мирной славы,
И критики лицейских мудрецов.

Еще в 1824 г. Кюхельбекер писал в статье «О направлении нашей поэзии»: «При основательнейших познаниях и большем, нежели теперь, трудолюбии наших писателей Россия по самому своему географическому положению могла бы присвоить себе все сокровища ума Европы и Азии — Фердуоси, Гафис, Саади, Джами ждут русский читателей». Пушкин, к примеру, прекрасно знал перевод стихотворения «Завещание» Саади, и, по мнению литературоведов, оно послужило одним из творческих толчков к написанию им знаменитого «Памятника» с теми же самыми идеями: «Душа в заветной лире мой прах переживет». А в качестве эпиграфа к своему «Бахчисарайскому фонтану» поэт выбрал слова Саади из его поэмы «Бустан»: «Многие, так же как и я, посещали сей фонтан; но иных уж нет, другие странствуют далече». Эти же строки поэт повторил позже и в «Евгении Онегине»:

Но те, которым в дружной встрече
Я строфы первые читал…
Иных уж нет, а те далече,
Как Сади некогда сказал.

Молитва у мусульман. Художник Жан-Леон Жером
Автор у усыпальницы поэта Саади в Ширазе

Позднее, в 1828 г., в стихотворении «В прохладе сладостной фонтанов…» Пушкин воспел последователей поэта Саади, «тешивших ханов стихов гремучим жемчугом», а самого Саади возвел на Олимп поэзии, назвав Персию «чудной стороной»:

Но ни один волшебник милый,
Владетель умственных даров,
Не вымышлял с такою силой,
Так хитро сказок и стихов,

Как прозорливый и крылатый
Поэт той чудной стороны,
Где мужи грозны и косматы,
А жены гуриям равны.

В 1829 г. в черновом варианте упоминавшегося нами ранее шедевра «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» поэт еще раз вернулся к словам Саади в своей блистательной поэтической манере:

Прошли за днями дни. Сокрылось много лет,
Где вы, бесценные созданья?
Иные далеко, иных уж в мире нет —
Со мной одни воспоминанья.

Красоты Кавказа чаруют путешественников и сегодня… Фото: Сергей Дмитриев

Обучаясь в лицее, Пушкин мог быть свидетелем въезда в Царское Село персидского посольства во главе с Мирзой Абул Хасан-ханом в 1814 г. и, так же, как его младший современник князь А. Д. Салтыков, восхититься великолепной процессией персов в ярких одеждах с двумя слонами и множеством лошадей и захотеть увидеть, хотя бы когда-нибудь, удивительный восточный мир. «Это странное видение произвело на меня сильное впечатление и породило желание видеть Восток, и особенно Персию», — писал тогда Салтыков. Пушкин не мог также не читать модных в то время журналов, где то и дело появлялись статьи о Персии и восточных странах. К примеру, в «Вестнике Европы», где поэт дебютировал в 1814 г., в марте 1815 г. были опубликованы статьи «О народах, обитающих в Персии» и «О нынешнем шахе персидском». Во второй из них с отрывками из стихотворений шаха рассказывалось о том самом Фетх-Али-шахе, который через 15 лет сыграет роковую роль в тегеранской трагедии, приведшей к гибели Грибоедова.

Уже в поэме «Руслан и Людмила» чувствуется сильное влияние на Пушкина восточной поэзии, в частности, иранского эпоса Фирдоуси «Шах-наме», который отдельными эпизодами вошел в «Повесть о Еруслане Лазаревиче», которую внимательно изучал Пушкин. В этой пушкинской поэме произошло слияние элементов русского народного эпоса с элементами восточных сюжетов, ведь поэт, к примеру, сам признавался, что

…благо мне не надо
Описывать волшебный дом;
Уже давно Шехерезада
Меня предупредила в том.

А в «Бахчисарайском фонтане» Пушкин прекрасно передал жизненные идеалы, религиозные и моральные представления людей Востока, которые особенно ярко выразили в прошлые века великие персидские поэты, говорившие о предпочтении земного блаженства райскому. В так называемой татарской песне из этой поэмы Пушкин прямо признал, что земные радости блаженней даже паломничества в Мекку и геройской гибели:

Дарует небо человеку
Замену слез и частых бед:
Блажен факир, узревший Мекку
На старости печальных лет.

Блажен, кто славный брег Дуная
Своею смертью освятит:
К нему навстречу дева рая
С улыбкой страстной полетит.

Но тот блаженней, о Зарема,
Кто, мир и негу возлюбя,
Как розу, в тишине гарема
Лелеет, милая, тебя.

Типы Кавказа. Литография по рисунку Г. Г. Гагарина

Любопытно, что три недели, проведенные Пушкиным в августе — сентябре 1820 г. в Гурзуфе, маленькой татарской деревне в Крыму, поэт считал «счастливейшими минутами жизни своей». Поселившись там вместе с Раевскими на даче бывшего генерал-губернатора Новороссийского края герцога Ришелье, он нашел в библиотеке сочинения Байрона, которые раньше читал по-французски. Теперь же при помощи друга Николая Раевского он упорно изучал английский язык и прочел в подлиннике восточные поэмы Байрона: «Гяура», «Корсара», «Лару», «Абидосскую невесту», «Осаду Коринфа» и «Паризину». Эти поэмы не могли не повлиять на поэта, что чувствуется во многих его восточных произведениях. Вслед за Байроном Пушкин считал, что в увлечении Востоком поэт должен сохранять вкус и взор европейца. Он прямо признавался, что при написании «Бахчисарайского фонтана» «слог восточный» был для него «образцом, сколько возможно нам, благоразумным, холодным европейцам».

Мавзолей поэта Хафиза в Ширазе. Фото: Сергей Дмитриев

 

Дотошными исследователями творчества Пушкина установлено, что из 2000 наиболее часто употребляемых слов в текстах поэта слова «турок», «француз», «роза» встречаются 101 раз, прилагательное «турецкий» — 75 раз, слово «восток» — 44 раза, слова «кавказский» и «Русь» — 42 раза, а «гарем» — 41 раз.


Налицо явное увлечение поэта восточным колоритом. Существуют многочисленные свидетельства, что Пушкин несколько раз предпринимал попытки изучения турецкого, арабского, древнееврейского и других восточных языков, но далеко в этом не продвинулся. В его библиотеке хранилось множество книг, посвященных истории и культуре восточных стран, которыми он постоянно пользовался. Это относится и к «Истории Персии» Джона Малькольма, изданной в Париже в 1821 г.

Поэма «Бахчисарайский фонтан», которая просто изобиловала достоверными историческими сведениями из истории Крымского ханства, сразу обратила на себя внимание именно ее ориенталистскими мотивами. Поэта даже стали называть тогда в печати «нашим юным Саади».

В дальнейшем мы еще не раз обратимся к тем перипетиям в жизни Пушкина, которые привели его к «восточному вектору» и в творчестве, и в скитаниях.

Пост №5. От Владикавказа до Тифлиса

1 июня 1829 г. Пушкин после четырехдневного пути из Екатеринограда добрался до Владикавказа, как он писал, «прежнего Кап-кая, преддверия гор», ставшего ключевым местом соединения «Кавказской линии» с Закавказьем. Далее предстояло самое интересное и сложное — путь по Военно-Грузинской дороге (а она занимала в целом более 200 верст) до Тифлиса, путь опасный и удивительно красивый, который и сегодня поразит любого путешественника. Во Владикавказе пришлось два дня ждать новой оказии, и Пушкину удалось впервые за долгое время сделать свои дневниковые записи. Утоляя собственное любопытство, он отправился к осетинским аулам, окружавшим город, вновь изучать местный быт:

«Я посетил один из них и попал на похороны. Около сакли толпился народ… Мертвеца вынесли на бурке… положили его на арбу… Тело должно было быть похоронено в горах, верстах в тридцати от аула… Осетинцы самое бедное племя из народов, обитающих на Кавказе; женщины их прекрасны и, как слышно, очень благосклонны к путешественникам. У ворот крепости встретил я жену и дочь заключенного Осетинца. Они несли ему обед. Обе казались спокойны и смелы; однако ж при моем приближении обе потупили голову и закрылись своими изодранными чадрами».

Фрагмент памятника писателям во Владикавказе. Скульпторы С. Санакоев, М. Царикае


В дорогу до Тифлиса Пушкин отправился 3 июня, всего лишь за три дня до своего 30-летия, которое пришлось встретить в дороге, да еще в экстремальных условиях.


Уж не нагадал ли тем самым поэт самому себе тревожное и трагическое следующее десятилетие своей жизни?

А пока Пушкин наконец-то впервые увидел те самые чарующие красоты дикой природы Кавказа, которые дарит странникам Военно-Грузинская дорога. Ведь побывав ранее, в 1820 г., только на Кавказских Минеральных Водах, Пушкин очень жалел, что не увидел тогда Грузии и не смог расположить «сцену поэмы» «Кавказского пленника» «на берегах шумного Терека, на границах Грузии». Вот как он живописал теперь, в 1829 г., потрясшие его виды:

Владикавказ сегодня. Фото: Сергей Дмитриев

«Пушка оставила нас. Мы отправились с пехотой и казаками. Кавказ нас принял в свое святилище. Мы услышали глухой шум и увидели Терек, разливающийся по разным направлениям. Мы поехали по его левому берегу. Шумные волны его приводят в движение колеса низеньких осетинских мельниц, похожих на собачьи конуры. Чем далее углублялись мы в горы, тем уже становилось ущелие. Стесненный Терек с ревом бросает свои мутные волны чрез утесы, преграждающие ему путь. Ущелие извивается вдоль его течения. Каменные подошвы гор обточены его волнами. Я шел пешком и поминутно останавливался, пораженный мрачною прелестию природы. Погода была пасмурная; облака тяжело тянулись около черных вершин.

Не доходя до Ларса, я отстал от конвоя, засмотревшись на огромные скалы, между коими хлещет Терек с яростию неизъяснимой. Вдруг бежит ко мне солдат, крича издали: «Не останавливайтесь, В(аше) Б(лагородие), убьют». Это предостережение с непривычки показалось мне чрезвычайно странным. Дело в том, что Осетинские разбойники, безопасные в этом узком месте, стреляют через Терек в путешественников. Накануне нашего перехода они напали таким образом на Генерала Бековича, проскакавшего сквозь их выстрелы».

До Ларса, где пришлось заночевать, путники добрались все-таки без приключений и нападения. Пушкин попробовал там «в первый раз кахетинского вина из вонючего бурдюка» и нашел «измаранный список Кавказского пленника», который «перечел с большим удовольствием». На другой день поутру отправились дальше и вскоре вступили в знаменитое и неповторимое Дарьяльское ущелье, которое пробудило у поэта бурные чувства, оставшиеся на всю жизнь:

«В семи верстах от Ларса находится Дариальский пост. Ущелье носит то же имя. Скалы с обеих сторон стоят параллельными стенами. Здесь так узко, так узко, пишет один путешественник, что не только видишь, но, кажется, чувствуешь тесноту. Клочок неба как лента синеет над вашей головою. Ручьи, падающие с горной высоты мелкими и разбрызганными струями, напоминали мне похищение Ганимеда, странную картину Рембрандта. К тому же и ущелье освещено совершенно в его вкусе. В иных местах Терек подмывает самую подошву скал, и на дороге, в виде плотины, навалены каменья. Недалеко от поста мостик смело переброшен через реку. На нем стоишь как на мельнице. Мостик весь так и трясется, а Терек шумит, как колеса, движущие жернов. Против Дариала на крутой скале видны развалины крепости. Предание гласит, что в ней скрывалась какая-то Царица Дария, давшая имя свое ущелию: сказка. Дариал на древнем Персидском языке значит ворота. По свидетельству Плиния, Кавказские врата, ошибочно называемые Каспийскими, находились здесь. Ущелие замкнуто было настоящими воротами, деревянными, окованными железом…»

Красоты Военно-Грузинской дороги. Фото: Сергей Дмитриев

Как видим, Пушкин прекрасно знал историю, а Дарьяльское ущелье стало для него символом дальних странствий: не случайно же он, вернувшись с Кавказа, заказал художнику Никанору Чернецову картину с изображением ущелья, и она сопровождала его до самой смерти в 1837 г. в кабинете на Мойке, 12.

Далее на пути к селению Казбек, что находится у подошвы одноименной горы, Пушкин увидел над Тереком Троицкие ворота, «образованные в скале взрывом пороха», Бешеную Балку — «овраг, во время сильных дождей превращающийся в яростный поток», а в самом селении  он подружился с фактическим хозяином селения М. Г. Казбеги (1805—1876), происходившим из семьи владетельных грузинских князей. Дальнейший путь уже не был для поэта таким захватывающим:

В царстве горных кряжей. Фото: Сергей Дмитриев

«Скоро притупляются впечатления. Едва прошли сутки, и уже рев Терека и его безобразные водопады, уже утесы и пропасти не привлекали моего внимания. Нетерпение доехать до Тифлиса исключительно овладело мною. Я столь же равнодушно ехал мимо Казбека, как некогда плыл мимо Чатырдага. Правда и то, что дождливая и туманная погода мешала мне видеть его снеговую груду, по выражению поэта, подпирающую небосклон».

Однако в размеренность путешествия ворвалась сама история. Пушкину стало известно, что на его пути может встретиться сын персидского наследного принца Аббас-Мирзы, внук Фетх-Али-шаха, Хосров-Мирза (1813—1875), который в сопровождении многих спутников направлялся в Санкт-Петербург с «искупительной миссией» извинений персидского двора за жестокое убийство в Тегеране 30 января 1829 г. министра-посланника А. С. Грибоедова и около 40 его сотрудников и охраны. Грибоедовская тема, с которой началось путешествие Пушкина в Арзрум, опять громко заявила о себе. И примечательно, что недалеко от Казбека вначале Пушкин встретил не самого принца Хосров-Мирзу, а известного поэта и ученого Фазиль-Хана, находившегося в составе миссии. Вот как Пушкин описал эту встречу:

Дарьяльское ущелье. Гравюра. XIX в.

 

«Ждали персидского принца. В некотором расстоянии от Казбека попались нам навстречу несколько колясок и затруднили узкую дорогу. Покамест экипажи разъезжались, конвойный офицер объявил нам, что он провожает придворного персидского поэта и, по моему желанию, представил меня Фазил-Хану. Я, с помощию переводчика, начал было высокопарное восточное приветствие; но как же мне стало совестно, когда Фазил-Хан отвечал на мою неуместную затейливость простою, умной учтивостию порядочного человека! «Он надеялся увидеть меня в Петербурге; он жалел, что знакомство наше будет непродолжительно и проч.»  Со стыдом принужден я был оставить важно-шутливый тон и съехать на обыкновенные европейские фразы. Вот урок нашей русской насмешливости. Вперед не стану судить о человеке по его бараньей папахе и по крашеным ногтям».

О том, что эта встреча также навеяла Пушкину воспоминания о Грибоедове, свидетельствует хотя бы то, что в черновой редакции его очерка приводилась цитата из «Горя от ума», а одного из участников персидской миссии, камергера двора персидского шаха, позднее, осенью 1829 г., Пушкин нарисовал по памяти в том же альбоме Ел. Н. Ушаковой, где он запечатлел несколькими листами позднее самого Грибоедова в персидской шапке. А в своем наброске стихотворения, посвященного Фазиль-Хану, Пушкин совсем не случайно вспомнил любимых им так же, как и Грибоедовым, персидских поэтов Хафиза и Саади:

Дарьяльское ущелье. Художник И. К. Айвазовский. 1862 г.

Благословен твой подвиг новый,
Твой путь на север наш суровый,
Где кратко царствует весна,
Но где Гафиза и Саади
Знакомы… имена.
Ты посетишь наш край полночный,
Оставь же след…
Цветы фантазии восточной
Рассыпь на северных снегах.

Любопытно, что Фазиль-Хан долго и скрытно хотел переселиться из Персии в Россию, выразив это желание еще в своем тайном обращении к российским властям во время поездки в Санкт-Петербург в 1829 г., и под конец жизни ему это все-таки удалось: он переселился в Тифлис, где был преподавателем восточных языков и где умер.


Следует особо отметить, что в описании встречи с «искупительной миссией» Пушкин больше внимания уделил поэту Фазиль-Хану, нежели самому принцу, которого поэт встретил на дороге в день своего рождения, 6 июня, и о котором в очерк вошли только такие строки:


«Тут я встретил Русского офицера, провожающего Персидского Принца. Вскоре услышал я звук колокольчиков, и целый ряд катаров (мулов), привязанных один к другому и навьюченных по-азиатски, потянулся по дороге. Я пошел пешком, не дождавшись лошадей; и в полверсте от Ананура, на повороте дороги, встретил Хозрев-Мирзу. Экипажи его стояли. Сам он выглянул из своей коляски и кивнул мне головою. Через несколько часов после нашей встречи на принца напали горцы. Услыша свист пуль, Хозрев выскочил из своей коляски, сел на лошадь и ускакал. Русские, бывшие при нем, удивились его смелости. Дело в том, что молодой Азиатец, не привыкший к коляске, видел в ней скорее западню, нежели убежище».

Монастырь Цминда-Самеба близ селения Казбеги. Фото: Сергей Дмитриевф

Скудость описания встречи с исторической фигурой Хосров-Мирзы можно объяснить тем, что, когда Пушкин в 1835 г. работал над «Путешествием», ему уже была хорошо известна довольно постыдная для властей предержащих история, связанная с тем, что слишком пышные многомесячные приемы принца в России и царскими властями, и аристократией резко контрастировали с замалчиванием героической судьбы Грибоедова и официальными обвинениями его в том, что он якобы сам виноват в разыгравшейся трагедии. Встретив миссию персидского принца, Пушкин также не знал, что в ее составе в качестве личного врача принца находился том самый Гаджи-Баба (Хаджи-Баба, Мирза-Баба), о котором он упомянул позднее в «Путешествии», рассказывая о прошлом Арзрума. Дело в том, что этот врач, посланный Аббас-Мирзой на обучение в Лондон, провел там 9 лет и стал прообразом главного героя двух романов английского писателя Дж. Мориера «Похождения Хаджи-Бабы из Исфагана» и «Мирза Хаджи-Баба Исфагани в Лондоне». Пушкин прекрасно знал эти романы, и, наверное, он бы сильно удивился, встретив наяву по пути в Тифлис легендарного литературного персонажа.

Казбек. Старинная картина

Кроме упоминания романов Дж. Мориера, в своем «Путешествии» Пушкин цитировал (причем на английском языке) в описании тифлисских бань известную поэму английского романтика Т. Мура «Лалла-Рук», которая была очень популярна в России. А в ряде мест его путевых записок можно заметить перекличку с также широко известными в России «Персидскими письмами» Монтескье. Пушкин при этом, как и Грибоедов ранее, переходил в описании увиденного им во время странствий от абстрактного романтизма к явному реализму, навеянному зримыми приметами восточного мира.

Об этом же свидетельствует и история написания поэтом стихотворения «Монастырь на Казбеке», которым Пушкин вдохновился  неподалеку от подножия Казбека, где на горе Квенамта находится монастырь Цминда-Самеба (Святой Троицы). Совершая свой побег на Кавказ, Пушкин как будто бы бежал еще дальше — к «вольному» небу, «вожделенному» свету и «вечным лучам», а иначе — к Богу. Горный монастырь на Казбеке поэт отчетливо увидел в образе спасительного ковчега:

Высоко над семьею гор,
Казбек, твой царственный шатер
Сияет вечными лучами.
Твой монастырь над облаками,
Как в небе реющий ковчег,
Парит, чуть видный, над горами.
Далекий, вожделенный брег!
Туда б, сказав прости ущелью,
Подняться к вольной вышине!
Туда б, в заоблачную келью,
В соседство Бога скрыться мне!..

Путешествие в Арзрум было одним из самых тяжелых испытаний в жизни поэта, прежде всего потому, что его ждали трудности долгого и изнурительного пути то верхом, то пешком, бывало по 40—50 верст в день, а также опасности угодить под «горскую пулю» в любом месте, о чем рассказано на многих страницах «Путешествия».


В дороге поэту пришлось действительно показывать чудеса выносливости. Именно от Коби, где Пушкин попрощался со «своенравным» Тереком, начиналась самая тяжелая часть пути (Крестовый перевал и Гуд-гора), которую предстояло преодолеть в самых неблагоприятных условиях еще значительного снежного покрова и опасностей обвалов, которые, по словам Пушкина, именно в это время случались там довольно часто.


Стела на Крестовом перевале. Фото: Сергей Дмитриев

Мне выпало проехать Военно-Грузинскую дорогу 2 мая 2015 г., то есть на месяц раньше Пушкина по весеннему календарю, и я могу засвидетельствовать, что в это время покров снега в районе Крестового перевала достигал 2,5 метра. И хотя мы двигались на машине по сравнительно расчищенной дороге, все это с трудом можно назвать простой поездкой.

Вот как описал свою «снежную эпопею» сам Пушкин:

«Пост Коби находится у самой подошвы Крестовой горы, чрез которую предстоял нам переход. Мы тут остановились ночевать и стали думать, каким бы образом совершить сей ужасный подвиг: сесть ли, бросив экипажи, на казачьих лошадей или послать за Осетинскими волами? На всякий случай я написал от имени всего нашего каравана официальную просьбу к г. Ч(иляеву), начальствующему в здешней стороне, и мы легли спать в ожидании подвод».

Крест на Крестовом перевале. Фото: Сергей Дмитриев

В итоге Пушкин решился отправить «тяжелую Петербургскую коляску обратно во Владикавказ» и ехать верхом до Тифлиса. Мусин-Пушкин не последовал его примеру, а «предпочел впрячь целое стадо волов в свою бричку, нагруженную запасами всякого рода, и с торжеством переехать через снеговой хребет». Пушкин направился дальше с подполковником Н. Г. Огаревым, отвечавшим за здешние дороги, и вот как все это происходило:

«Дорога шла через обвал… Мы круто подымались выше и выше. Лошади наши вязли в рыхлом снегу, под которым шумели ручьи. Я с удивлением смотрел на дорогу и не понимал возможности езды на колесах.

В это время услышал я глухой грохот. «Это обвал», — сказал мне г. Ог(арев). Я оглянулся и увидел в стороне груду снега, которая осыпалась и медленно съезжала с крутизны. Малые обвалы здесь не редки. В прошлом году русский извозчик ехал по Крестовой горе; обвал оборвался: страшная глыба свалилась на его повозку; поглотила телегу, лошадь и мужика, перевалилась через дорогу и покатилась в пропасть с своею добычею. Мы достигли самой вершины горы. Здесь поставлен гранитный крест, старый памятник, обновленный Ермоловым. Здесь путешественники обыкновенно выходят из экипажей и идут пешком. Недавно проезжал какой-то иностранный консул: он так был слаб, что велел завязать себе глаза; его вели под руки, и когда сняли с него повязку, тогда он стал на колени, благодарил Бога и проч., что очень изумило проводников».

Путники добрались до вершины Крестовой горы (2395 метров над уровнем моря) — высшей точки перевала Главного Кавказского хребта. Название эта гора получила от установленного там креста, причем историки до сих пор спорят, когда же он появился здесь впервые: при грузинском царе Давиде Возобновителе, при Петре I или Екатерине II? Более вероятно, что при царе Давиде, но Пушкин прав, что этот крест был «обновлен» именно при Ермолове в 1824 г.

Доктор Мирза-Баба,
участник искупительной
миссии Хосров-Мирзы.
Художник К. К. Гампельн. 1829 г.

 

Любопытно, что одним из первых среди русских поэтов Крестовый перевал преодолел именно Грибоедов еще в октябре 1818 г., за десять с лишним лет до Пушкина, в еще более сложных условиях. Если Пушкин от Владикавказа до Тифлиса добирался 4,5 суток, то Грибоедов на сутки больше. Послушайте, как он описывал свои странствия в «Путевых записках», которые еще ждут своего внимательного прочтения и комментирования в силу их полного забвения в истории русской литературы:

«Ужасное положение Коби — ветер, снег кругом, вышина и пропасть. Идем все по косогору; узкая, скользкая дорога, с боку Терек; поминутно все падают, и все камни и снега, солнца не видать. Все вверх, часто проходим через быструю воду, верхом почти не можно, более пешком. Усталость, никакого селения… Наконец добираемся до Крестовой горы… От усталости падаю несколько раз. Подъем на Гуд-гору по косогору преузкому; пропасть неизмеримая с боку… Не знаю, как не падают в пропасть кибитка и наши дрожки».

Да, нелегки были пути и тропы великих русских поэтов, но именно они дарили им вдохновение и сюжеты новых произведений. Ведь по Военно-Грузинской дороге путешествовали… и Чацкий, и Онегин, и Печорин. В «Горе от ума» Чацкий вспоминал о своих странствиях:

…Я был в краях,

Где с гор верхов ком снега ветер скатит,
Вдруг глыба этот снег в паденьи все охватит,
С собой влечет, дробит, стирает камни в прах,
Гул, рокот, гром, вся в ужасе окрестность.

А вот странствия Онегина:

Он видит: Терек своенравный
Крутые роет берега;
Пред ним парит орел державный,
Стоит олень, склонив рога;
Верблюд лежит в тени утеса,
В лугах несется конь черкеса,
И вкруг кочующих шатров
Пасутся овцы калмыков,
Вдали — кавказские громады:
К ним путь открыт. Пробилась брань
За их естественную грань,
Чрез их опасные преграды;
Брега Арагвы и Куры
Узрели русские шатры.

И наконец выдержка из «Героя нашего времени»: «Гуд-гора курится, задувает сырой, холодный ветер, начинается мелкий дождь, потом валит снег…». Однако природа всегда милостива к странникам: погружая их в опасности и неудобства, она потом обязательно дарит им красоты и очарование. Так получилось и у Пушкина:

«Мгновенный переход от грозного дикого Кавказа к миловидной Грузии восхитителен. Воздух юга вдруг начинает повевать на путешественника. С высоты Гуд-горы открывается Кайшаурская долина с ее обитаемыми скалами, с ее садами, с ее светлой Арагвой, извивающейся, как серебряная лента, — и все это в уменьшенном виде, на дне трехверстной пропасти, по которой идет опасная дорога… Мы спускались в долину. Молодой месяц показался на ясном небе. Вечерний воздух был тих и тепел. Я ночевал на берегу Арагвы, в доме г. Ч(иляева).

На другой день я расстался с любезным хозяином и отправился далее. Здесь начинается Грузия. Светлые долины, орошаемые веселой Арагвою, сменили мрачные ущелия и грозный Терек. Вместо голых утесов я видел около себя зеленые горы и плодоносные деревья. Водопроводы доказывали присутствие образованности. Один из них поразил меня совершенством оптического обмана: вода, кажется, имеет свое течение по горе снизу вверх. В Пайсанауре остановился я для перемены лошадей».


И это происходило именно 6 июня (26 мая) 1829 г., в день 30-летия Пушкина! Вот такой неожиданный праздник выпал поэту: он отшагал в этот день больше 20 верст от Пасанаура до Ананура и дальше до самого Душета, где голодный и усталый ночевал на квартире городничего, майора Р. С. Ягулова:


«Я дошел до Ананура, не чувствуя усталости. Лошади мои не приходили.

Мне сказали, что до города Душета оставалось не более как десять верст, и я опять отправился пешком. Но я не знал, что дорога шла в гору. Эти десять верст стоили добрых двадцати. Наступил вечер; я шел вперед, подымаясь все выше и выше. С дороги сбиться было невозможно; но местами глинистая грязь, образуемая источниками, доходила мне до колена. Я совершенно утомился. Темнота увеличивалась. Я слышал вой и лай собак и радовался, воображая, что город недалеко.Но ошибался: лаяли собаки Грузинских пастухов, а выли шакалы, звери в той стороне обыкновенные. Я проклинал свое нетерпение, но делать былонечего. Наконец увидел я огни и около полуночи очутился у домов, осененных деревьями. Первый встречный вызвался провести меня к Городничему и потребовал за то с меня абаз».

Как писал Пушкин, у городничего ему была отведена комната и «принесен стакан вина». (Вот тебе и юбилей! Так скромно и с таким истощением сил поэт не встречал, пожалуй, ни один свой день рождения!):

«Я бросился на диван, надеясь после моего подвига заснуть богатырским сном: не тут-то было! блохи, которые гораздо опаснее шакалов, напали на меня и во всю ночь не дали мне покою. Поутру явился ко мне мой человек и объявил, что граф П(ушкин) благополучно переправился на волах через снеговые горы и прибыл в Душет. Нужно было мне торопиться!.. Я оставил Душет с приятной мыслию, что ночую в Тифлисе. Дорога была так же приятна и живописна, хотя редко видели мы следы народонаселения. В нескольких верстах от Гарцискала мы переправились через Куру по древнему мосту, памятнику римских походов, и крупной рысью, а иногда и вскачь, поехали к Тифлису, в котором неприметным образом и очутились часу в одиннадцатом вечера».

Теперь Пушкина ждали почти две недели отдыха, и можно было, хоть и с опозданием, отметить свой юбилей!

Пост №6. Чудеса Тифлиса

Прибыв в Тифлис на следующий день после дня своего 30-летия вместе с Мусиным-Пушкиным и еще одним попутчиком, Э. К. Шернвалем, Пушкин разместился в небольшой гостинице иностранца Матасси, единственной в городе, на улице, которая потом станет Пушкинской и где неподалеку разместится впоследствии сквер с памятником поэту. И путешественника, измучившегося долгим переходом, не могло не потянуть уже на следующее утро в баню, по дороге к которой Пушкин успел почувствовать дыхание пестрого города:

«Город показался мне многолюден. Азиатские строения и базар напомнили мне Кишинев. По узким и кривым улицам бежали ослы с перекидными корзинами; арбы, запряженные волами, перегорожали дорогу. Армяне, грузинцы, черкесы, персияне теснились на неправильной площади; между ими молодые русские чиновники разъезжали верхами на карабахских жеребцах».

Современный ночной Тбилиси. Фото: Сергей Дмитриев

 

А в бане поэта ждал сюрприз «женского дня»:

«При входе в бани сидел содержатель, старый персиянин. Он отворил мне дверь, я вошел в обширную комнату и что же увидел? Более пятидесяти женщин, молодых и старых, полуодетых и вовсе неодетых, сидя и стоя раздевались, одевались на лавках, расставленных около стен. Я остановился. «Пойдем, пойдем, — сказал мне хозяин, — сегодня вторник: женский день. Ничего, не беда». — «Конечно не беда, — отвечал я ему, — напротив».

Появление мужчин не произвело никакого впечатления. Они продолжали смеяться и разговаривать между собою… Персиянин ввел меня в бани: горячий, железо-серный источник лился в глубокую ванну, иссеченную в скале. Отроду не встречал я ни в России, ни в Турции ничего роскошнее тифлисских бань».

Недавно отреставрированная улица Пушкина в Тбилиси была названа еще в 1892 г. в честь того, что поэт жил на ней в несохранившейся гостинице Матасси. Фото: Сергей Дмитриев

 

Рядом с улицей Пушкина находится Пушкинский сквер, где 25 мая 1892 г. был открыт памятник поэту (скульптор Ф. Ходорович, архитектор В. Пилек). Фото: Сергей Дмитриев

Надпись с этими словами Пушкина до сих пор висит над Орбелиановской, или Пёстрой, баней Тифлиса, которая во время моего посещения Тбилиси в апреле 2013 г. находилась на ремонте, что заставило меня пойти в соседнюю, менее знаменитую баню, чтобы испытать те же чувства, что и поэт. А он вот такими словами описал свой «банный подвиг»:

«Гассан (так назывался безносый татарин) начал с того, что разложил меня на теплом каменном полу; после чего начал он ломать мне члены, вытягивать составы, бить меня сильно кулаком; я не чувствовал ни малейшей боли, но удивительное облегчение…После сего долго тер он меня шерстяною рукавицей и, сильно оплескав теплой водою, стал умывать намыленным полотняным пузырем. Ощущение неизъяснимое: горячее мыло обливает вас как воздух!: шерстяная рукавица и полотняный пузырь непременно должны быть приняты в русской бане: знатоки будут благодарны за таковое нововведение. После пузыря Гассан отпустил меня в ванну; тем и кончилась церемония».

И сегодня банный квартал Тбилиси, откуда рукой подать до крепости Нарикала, привлекает к себе приезжих и местных жителей. Фото: Сергей Дмитриев

 

 

Моя попытка совершить тот же «банный обряд» закончились в Тифлисе фиаско, о чем мне даже пришлось сознаться в таких вот стихах:

Я по пушкинским следам
Посетил Тифлисские бани,
Оказавшись на самой грани
Серы, жара и потной дани
Божеству здешних водных драм.

И меня банщик мылом мылил,
И я в серную ванну входил
Тихо, тихо — и вскоре застыл,
Ощущая удушливый пыл,
Оказавшийся мне не по силам.

Видно, Пушкин тогда был сильнее,
Потому что банный ритуал
Он на самый возвёл пьедестал,
И «роскошными» бани назвал,
Ничего не зная ценнее.

Да, непросто идти по следам
Тех, кто раньше тебя по свету
Пролетал горящей кометой,
Оставляя поэмы, сонеты
И приметы житейских драм.

Именно в Орбелиановской, или Пестрой, бане Тифлиса Пушкин испытал «банный восторг». Фото: Сергей Дмитриев

Пушкин в Тифлисе, как всегда, был наблюдателен к приметам окружающего мира и местной истории. Видно, что он внимательно изучал еще перед поездкой исторические аспекты Грузии на переломе эпох:

«Грузия прибегнула под покровительство России в 1783 году, что не помешало славному Аге-Мохамеду взять и разорить Тифлис и 20 000 жителей увести в плен (1795 г.). Грузия перешла под скипетр императора Александра в 1802 г. Грузины народ воинственный. Они доказали свою храбрость под нашими знаменами. Их умственные способности ожидают большей образованности. Они вообще нрава веселого и общежительного. По праздникам мужчины пьют и гуляют по улицам. Черноглазые мальчики поют, прыгают и кувыркаются; женщины пляшут лезгинку.

Голос песен грузинских приятен. Мне перевели одну из них слово в слово; она, кажется, сложена в новейшее время; в ней есть какая-то восточная бессмыслица, имеющая свое поэтическое достоинство».

Памятная доска на Орбелиановской бане. Фото: Сергей Дмитриев

 

 

Известно, что Пушкину очень понравились грузинские песни, и он не раз обращался к ним потом за вдохновением, стараясь даже переводить их на русский язык. А грузинское винопитие вообще вызвало у него удивление и уважение:

«Грузины пьют — и не по-нашему, и удивительно крепки. Вина их не терпят вывоза и скоро портятся, но на месте они прекрасны. Кахетинское и карабахское стоят некоторых бургонских. Вино держат в маранах, огромных кувшинах, зарытых в землю. Их открывают с торжественными обрядами. Недавно русский драгун, тайно отрыв таковой кувшин, упал в него и утонул в кахетинском вине, как несчастный Кларенс в бочке малаги».

Грузия. Террасы Тифлиса. Литография по рисунку Г. Г. Гагарина

 

Сбор винограда в Кахетии. Литография по рисунку Г. Г. Гагарина

Как видим, в Тифлисе поэт попал в давно вожделенный им мир Востока. Получается, что судьба вновь и вновь как бы толкала Пушкина в «восточные объятья», ведь в свое первое долгое странствие с восточными мотивами Пушкин отправился еще за 9 лет до путешествия в Арзрум, в 1820 г., причем не по своей воле. За вольнолюбивые стихи и эпиграммы он был выслан тогда из Петербурга, хотя сама ссылка и была обставлена лишь как перевод поэта по службе — он был прикомандирован к канцелярии генерала И. Н. Инзова, попечителя над иностранными колонистами на юге России, впоследствии наместника Бессарабии.

Вспомним, как проходила «южная ссылка» поэта, чтобы лучше понять его настроения и впечатления, почерпнутые в Тифлисе. 5 мая 1820 г. Пушкину была выдана подорожная за № 2295: «…Показатель сего, Ведомства Государственной коллегии иностранных дел Коллежский секретарь Александр Пушкин, отправлен по надобностям службы к Главному попечителю колонистов Южного края России, г. Генерал-Лейтенанту Инзову…»


И, конечно, молодой ссыльный не мог знать, что суждено ему будет уехать из Петербурга на долгие 7 лет: он вернется в Москву из ссылки в Михайловском только 8 сентября 1826 г., а в Петербурге появится и вообще лишь 23 мая 1827 г. И увидит поэт за это время самые разные края: Кавказ (более двух месяцев лета 1820 г.), Крым (3 недели в августе–сентябре 1820 г.), Украину (лето и осень 1820 г., зима 1821 г., 1823 г.), Молдавию (многочисленные поездки 1820—1823 гг.). Больше всего времени поэт проведет в Кишиневе (в целом не менее полутора лет с 21 сентября 1820 г. по 2 июля 1823 г.) и Одессе (тринадцать месяцев — с 3 июля 1823 г. по 31 июля 1824 г.).


Курд, армянин, осетин. Литография XIX в.

Напомним, что поэт находился в тех краях по долгу службы, хотя он и часто писал о себе как о вольном страннике: «Здесь, лирой северной пустыни оглашая, скитался я…» С бывшим храбрым боевым генералом Инзовым у него сложились прекрасные отношения, что очень помогало поэту по службе. По ходатайству генерала перед начальством Пушкину удалось перевестись из Кишинева в Одессу к новороссийскому и бессарабскому генерал-губернатору М. С. Воронцову. Однако через некоторое время с новым начальником у Пушкина испортились отношения, опальный поэт стал вести себя слишком дерзко и попросил отставки. В итоге все кончилось весьма печально: 11 июля 1824 г. в Одессе было получено предписание:


Пушкина «исключить из списка Министерства иностранных дел за дурное поведение» и выслать в Псковскую губернию, в село Михайловское, где его ждало более двух лет изоляции (с 9 августа 1824 г. по 4 сентября 1826 г.) лишь с кратковременной отлучкой в Псков.


Персиянки с кальяном и напитками. Изображение начала XIX в.

Годы южной ссылки были одними из самых благодатных в жизни Пушкина, по сути, они сделали из него поэта, известного всей России. Достаточно сказать, что за эти годы им было создано больше 125 больших и малых произведений, в том числе «Песнь о вещем Олеге», первые главы «Евгения Онегина», а также ключевые для его творчества поэмы «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан» и «Цыганы». И совсем неудивительно, что в творчестве поэта засверкали совершенно новые мотивы и краски, связанные со сквозной и очень важной для него темой Востока.


Так уж получилось, что эта тема оказалась одной из центральных в творчестве трех великих поэтов «золотого века русской поэзии» — Грибоедова, Пушкина и Лермонтова.


А чего вообще следовало ожидать от молодого, романтически настроенного Пушкина, перед которым открылся неведомый ему ранее мир Востока, который он увидел и на Кавказе, и в Крыму, и в частичном, обрывочном виде в Бессарабии и на юге Украине? Все эти пограничные земли империи многие века находились в орбите и военного, и религиозного, и политического соперничества России с ее южными соседями. Реалии Востока были здесь просто на каждом шагу. Даже в Одессе поэт попадал в иной мир, когда

…За трубкой раскаленной,
Волной соленой оживленный,
Как мусульман в своем раю,
С восточной гущей кофе пью.

Персиянин, курящий кальян. Неизвестный художник

А в Крыму, в Гурзуфе, поэт поселил героя своей незаконченной сказки Мехмета, с весьма показательными характеристиками:

Недавно бедный музульман
В Юрзуфе жил с детьми, с женою;
Душевно почитал священный Алькоран —
И счастлив был своей судьбою…

Народы, языки, религии и обычаи — всё смешалось на южных просторах России, и поэт не мог не отражать в своих стихах этой удивительной пестроты:

Теснится средь толпы еврей сребролюбивый.
Под буркою казак, Кавказа властелин,
Болтливый грек и турок молчаливый,
И важный перс, и хитрый армянин…

А сколько чудес дарил новый мир дикой природы:

Забытый светом и молвою,
Далече от брегов Невы,
Теперь я вижу пред собою
Кавказа гордые главы.

Над их вершинами крутыми,
На скате каменных стремнин,
Питаюсь чувствами немыми
И чудной прелестью картин…

В письме к брату Пушкин писал: «Два месяца жил я на Кавказе… Жалею, мой друг, что ты со мною вместе не видел великолепную цепь этих гор; ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре, кажутся странными облаками разно-цветными и недвижными; жалею, что не всходил со мною на острый верх пятихолмного Бешту, Машука, Железной горы, Каменной и Змеиной. Кавказский край, знойная граница Азии, любопытен во всех отношениях».

Поэт глубже и глубже погружался в этот загадочный восточный мир и оставлял его яркие блёстки, в том числе об исламе и Коране («Его таинственная сила…// Слова святые начертила»), в своих стихотворных набросках:

В пещере тайной, в день гоненья,
Читал я сладостный Коран,
Внезапно ангел утешенья,
Влетев, принес мне талисман.

Пушкин действительно привез с юга сердоликовый перстень-печатку, ставший его знаменитым талисманом, но, к сожалению, впоследствии не сохранившийся:

Там, где море вечно плещет
На пустынные скалы,
Где луна теплее блещет
В сладкий час вечерней мглы,
Где, в гаремах наслаждаясь,
Дни проводит мусульман,
Там волшебница, ласкаясь,
Мне вручила талисман.

Позже поэт, мечтая и о странствиях, и о покое, и о военных подвигах, не раз вспоминал свой талисман:

В уединенье чуждых стран,
На лоне скучного покоя,
В тревоге пламенного боя
Храни меня, мой талисман.

Михайловское зовет к себе для поклона великому поэту. Фото: Сергей Дмитриев

Уже в первых своих стихах, написанных на юге, поэт, назвавший себя «искателем новых впечатлений», «изгнанником неизвестным», «на скифских берегах переселенцем новым», воспевает свое бегство с Родины («Я вас бежал, отечески края…», «Мне моря сладкий шум милее»):

Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан.
Лети, корабль, неси меня к пределам дальным
По грозной прихоти обманчивых морей,
Но только не к брегам печальным
Туманной родины моей…

И вот уже вскоре поэт, увидевший «лазурь чужих небес, полдневные края», «сады татар, селенья, города», «чуждые поля и рощи», «холмы Тавриды, край прелестный», может с гордостью написать:

Я видел Азии бесплодные пределы,
Кавказа дальний край, долины обгорелы,
Жилище дикое черкесских табунов,
Подкумка знойный брег, пустынные вершины,
Обвитые венцом летучим облаков,
И закубанские равнины!
Ужасный край чудес!..

Причем всё увиденное поэт воспринимал со страстью и любопытством. Он умел гениально чувствовать дух каждого края и его народа, неповторимо передавать красоты увиденных им пейзажей и природных мест. Говоря о горячности поэта, следует лишь упомянуть, что в 1821 г. в Молдавии Пушкин, очарованный цыганами, ушел в табор и странствовал с ним некоторое время:

Встречал я посреди степей
Над рубежами древних станов
Телеги мирные цыганов,
Смиренной вольности детей.

За их ленивыми толпами
В пустынях часто я бродил.
Простую пищу их делил
И засыпал пред их огнями.

В кабинете поэта в Михайловском.
Фото: Сергей Дмитриев

А когда в том же году вспыхнуло восстание греков против османского ига, Пушкин настолько рьяно рвался им на помощь, как и многие другие добровольцы («увижу кровь, увижу праздник мести… и смерти гордой ожиданье», — писал он тогда), что в Москве даже прошел слух, будто он находится в армии восставших греков. Летом же 1824 г. в Одессе, находясь в тяжелом состоянии духа, поэт вообще замыслил «поэтический побег» из России за границу морем, в чем ему готовы были помочь Е. К. Воронцова и В. Ф. Вяземская. Пушкин признавался тогда, что хочется ему «взять тихонько трость и шляпу и поехать посмотреть на Константинополь». Однако чувство любви и привязанность к друзьям остановили поэта:

Могучей страстью очарован,
У берегов остался я.

В Кишиневе Пушкин сблизился с будущим популярным прозаиком А. В. Вельтманом. Они встретились снова лишь десять лет спустя, в 1831 г. в Москве, и как знаменательно, что поэт, прекрасно знавший творчество Вельтмана, успел тогда познакомиться с одним из самых известных романов писателя, показательно названным «Странник» (уж очень модным стало в ту бурную эпоху это слово, ведь произведения с такими названиями встречаются, пожалуй, у большинства русских поэтов того времени, в том числе у Пушкина и Грибоедова). Поэт неоднократно рвался куда-то в самые дальние дали, не в Европу даже, а в загадочные «отдаленные страны», в том числе, конечно, и восточные, хотел начать «вольный бег по вольному распутью моря». В 1823 г. он выразил это своеобразным гимном океану в стихотворении, обращенном к неизвестному моряку:

Дай руку — в нас сердца единой страстью полны.
Для неба дального, для отдаленных стран
Оставим берега Европы обветшалой;
Ищу стихий других, земли жилец усталый;
Приветствую тебя, свободный океан.

В этот период у поэта появилась страстная тяга к морским просторам и ко всему, что с ними связано: кораблю («Морей красавец окриленный! // Тебя зову — плыви, плыви…») и ветру («Ты ветер, утренним дыханьем // Счастливый парус напрягай…»). Позднее, находясь в ссылке в Михайловском, как бы предвидя, что ему не суждено уже будет увидеть море, Пушкин написал прощальную оду «К морю»:

Прощай свободная стихия!
В последний раз передо мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой…

Прощай же, море! Не забуду
Твоей торжественной красы
И долго, долго слышать буду
Твой гул в вечерние часы.

В леса, в пустыни молчаливы
Перенесу, тобою полн,
Твои скалы, твои заливы,
И блеск, и тень, и говор волн.

Восток манил и манил к себе поэта. В 1824 г. во «Втором послании цензору» он упомянул Омара де Гали, мусульманского халифа VII века, который, по преданию, сжег Александрийскую библиотеку. В 1826 г. в «Песнях о Стеньке Разине» появляется персидский мотив с легендарной плененной царевной:

…Грозен Стенька Разин,
Перед ним красная девица,
Полоненная персидская царевна.
Не глядит Стенька Разин на царевну,
А глядит на матушку на Волгу…
Как вскочил тут грозен Стенька Разин,
Подхватил персидскую царевну,
В волны бросил красную девицу,
Волге-матушке ею поклонился.

Именно в Михайловском, «в глуши, во мраке заточенья», поэт снова вернулся к теме своего побега, обращаясь к своему брату: «Благослови побег поэта…» Он объяснил свою цель побега и желания оказаться «под небом дальным», «в чуждой стороне», следующими строками:

Иду в чужбине прах отчизны
С дорожных отряхнуть одежд.

Поэт ещё долго мечтал о морских просторах, о бегстве в неведомые земли. По его словам, он «оставить был совсем готов // Неволю невских берегов» или отправиться в «чёрный отдалённый путь».

Тема Востока и восточных странствий была отнюдь не проходной и случайной в творчестве поэта, а именно стержневой, на которую нанизывались многие произведения автора. Если все их собрать вместе, то получился бы солидный том, занимающий по самым приблизительным подсчетам до седьмой части стихотворного наследия поэта. Не имея возможности анализировать все эти произведения, в которых восточная тема раскрывалась впрямую или косвенно, через призму истории, мифов, легенд или сказок, путевых зарисовок или наблюдений, переводов или интерпретаций, перечислим лишь основные из них, созданные поэтом в 1820—1829 гг., до своего второго путешествия на Кавказ: поэмы «Руслан и Людмила», «Кавказский пленник», «Гаврилиада», «Бахчисарайский фонтан», «Цыганы», стихотворения «Погасло дневное светило…», «Я видел Азии бесплодные пределы…», «Черная шаль», «Земля и море», «Война», «В.Л. Давыдову», «Кто видел край, где роскошью природы…», «К Овидию», «Недавно бедный музульман…», «Баратынскому», «Песнь о вещем Олеге», «Таврида», «Гречанке», «Адели», «Завидую тебе, питомец моря смелый…», «Из письма к Вигелю», «Кораблю», «К морю», «Фонтану Бахчисарайского дворца», «Виноград», «О дева-роза, я в оковах…», «Клеопатра», «Храни меня, мой талисман…», «Злато и булат», «Буря», «Соловей и роза», «Талисман», «Не пой, красавица, при мне…», «В прохладе сладостной фонтанов».

Особняком в этом ряду стоит несомненный шедевр Пушкина «Подражания Корану», написанный в сентябре–ноябре 1824 г. в Михайловском и Тригорском и ясно свидетельствующий о том, насколько хорошо и глубоко поэт знал не только текст, но и сам дух Корана и исламских традиций. «Я тружусь во славу Корана…» — откровенно писал он тогда брату из Тригорского. Суть своего замысла автор объяснил так: «…Многие нравственные истины изложены в Коране сильным и поэтическим образом. Здесь предлагается несколько вольных подражаний». А далее поэт кратко и ясно оценил стиль и особенности Корана: «…Какая смелая поэзия».

Александр Сергеевич Пушкин. Художник П. Соколов. 1836 г.

 

Пушкин познакомился с Кораном еще в лицейскую эпоху и потом неоднократно обращался к нему. И в Одессе, и в Михайловском поэт пользовался переводом Корана, сделанным М. И. Веревкиным и изданным под названием «Книга Аль-Коран, аравлянина Магомета…». Существуют подсчеты, что до 1/5 части «Подражаний» Пушкина почти буквально передают текст Веревкина, но с вольными интерпретациями поэта. Из «Подражаний» видно, что Пушкин просто очарован поэтикой Корана, следуя за стихами его различных сур. Поэт использовал в своем цикле, в частности, следующие суры: 2, 25, 33, 48, 59, 61, 73, 93.

Особый интерес у Пушкина вызывала личность самого Мухаммеда (Магомета, как он его называл). В начале XIX в. и в Европе, и в России все считали Магомета автором Корана. Пушкина же более всего увлекал сам факт того, что Магомет был поэтом. В не вошедшей в шестое стихотворение «Подражаний» строфе он прямо называл его поэтом:

Они твердили: пусть виденья
Толкует хитрый Магомет,
Они ума его творенья,
Его ль нам слушать, он поэт!

Жизнь Магомета, поэта-изгнанника, поначалу гонимого и не признанного, была созвучна с судьбой самого Пушкина, бывшего в то время в ссылке и обеспокоенного темой изгнания («Всегда гоним, теперь в изгнаньи // Влачу закованные дни»). Большинство стихов «Подражаний» фактически прослеживали жизненный путь пророка — от раннего периода его деятельности до обретения им власти духовного лидера, полководца и правителя. При этом поэт не просто повторял канву Корана, а вносил от себя в стихотворения новые мотивы и тексты в духе подлинника.


Пушкин прекрасно понимал особую роль России в евразийском пространстве и своими восточными произведениями оставил нам своеобразный наказ: понимать другие народы, ценить особенности их культуры, уважать религиозные различия и ни в коем случае не делать их поводом для межнациональной вражды.


Будучи знатоком истории, увлекаясь поэзией различных народов мира, поэт уже в 1825 г. пришел к выводу, который и сегодня следовало бы иметь в виду силам, которые хотят причесать все народы «под одну гребенку», не учитывая их вековые особенности: «Климат, образ правления, вера дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается в зеркале поэзии. Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу». Показав в «Арапе Петра Великого» (1827), что приобщение к передовой европейской культуре благотворно для людей разных национальностей, поэт мечтал об объединении народов Запада и Востока силой поэзии. В своем хрестоматийном стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный» он не случайно утверждал, что «и ныне дикой тунгус, и друг степей калмык» рано или поздно приобщатся к его поэтическому слову.

Новое путешествие Пушкина на Кавказ и «далее на Восток» в 1829 г. только укрепило его стремление глубже понять приметы восточного мира, ну и, конечно, постараться отразить их в новых произведениях.

Пост №7. Тифлисские встречи

Оказавшись в июне 1829 г. в пестром и шумном Тифлисе, Пушкин не мог не проявить свою природную любознательность, иногда даже чрезмерную. То он неоднократно бродил по тифлисскому базару, и как говорили местные очевидцы, братался с некоторыми торговцами, особенно с армянами. То он специально изучал в лавках образцы местного оружия, к которому испытывал нескрываемую страсть. При этом он яркими художественными красками описывал увиденное:

«Тифлис находится на берегах Куры, в долине, окруженной каменистыми горами. Они укрывают его со всех сторон от ветров и, раскалясь на солнце, не нагревают, а кипятят недвижный воздух. Вот причина нестерпимых жаров, царствующих в Тифлисе, несмотря на то, что город находится только еще под 41-м градусом широты. Самое его название (Тбилис-калак) значит Жаркий город.

Большая часть города выстроена по-азиатски: дома низкие, кровли плоские. В северной части возвышаются дома европейской архитектуры, и около них начинают образоваться правильные площади. Базар разделяется на несколько рядов; лавки полны турецких и персидских товаров, довольно дешевых, если принять в рассуждение всеобщую дороговизну. Оружие тифлисское дорого ценится на всем Востоке. Граф Самойлов и В., прослывшие здесь богатырями, обыкновенно пробовали свои новые шашки, с одного маху перерубая надвое барана или отсекая голову быку».

А. С. Пушкин.
Неизвестный художник
с инициалами Е. В.
С оригинала О. А. Кипренского.
1837 г.

 

Пушкина поразила пестрота народов, населяющих город, тяжелый климат, вызывавший нередко заболевания «горячкой» или малярией, особенности местной воды, которую многие просто заменяли вином:

«В Тифлисе главную часть народонаселения составляют армяне: в 1825 году было их здесь до 2500 семейств. Во время нынешних войн число их еще умножилось. Грузинских семейств считается до 1500. Русские не считают себя здешними жителями. Военные, повинуясь долгу, живут в Грузии, потому что так им велено. Молодые титулярные советники приезжают сюда за чином асессорским, толико вожделенным. Те и другие смотрят на Грузию как на изгнание.

Климат тифлисский, сказывают, нездоров. Здешние горячки ужасны; их лечат Меркурием, коего употребление безвредно по причине жаров. Лекаря кормят им своих больных безо всякой совести. Генерал Сипягин, говорят, умер оттого, что его домовый лекарь, приехавший с ним из Петербурга, испугался приема, предлагаемого тамошними докторами, и не дал оного больному. Здешние лихорадки похожи на крымские и молдавские и лечатся одинаково.

Жители пьют курскую воду, мутную, но приятную. Во всех источниках и колодцах вода сильно отзывается серой. Впрочем, вино здесь в таком общем употреблении, что недостаток в воде был бы незаметен».

Эта суннитская мечеть на Ботанической улице Тбилиси, которая много раз перестраивалась, считается главной в городе, а так как она единственная, в ней молятся и шииты. Фото: Сергей Дмитриев

Тифлис оказался довольно дорогим городом, что поразило поэта больше всего, он ожидал встретить тут обратное, но пришлось приспосабливаться, как и многим российским чиновникам, оправлявшимся на Кавказ за «выслугой по службе»:

«В Тифлисе удивила меня дешевизна денег. Переехав на извозчике через две улицы и отпустив его через полчаса, я должен был заплатить два рубля серебром. Я сперва думал, что он хотел воспользоваться незнанием новоприезжего; но мне сказали, что цена точно такова. Всё прочее дорого в соразмерности.

Мы ездили в немецкую колонию и там обедали. Пили там делаемое пиво, вкусу очень неприятного, и заплатили очень дорого за очень плохой обед. В моем трактире кормили меня так же дорого и дурно.


Генерал Стрекалов, известный гастроном, позвал однажды меня отобедать; по несчастию, у него разносили кушанья по чинам, а за столом сидели английские офицеры в генеральских эполетах. Слуги так усердно меня обносили, что я встал из-за стола голодный. Черт побери тифлисского гастронома!»


Описав колорит восточного города, Пушкин особо отметил, что в течение почти двух недель он «познакомился с тамошним обществом», которое в честь гостя устроило однажды торжественный вечер в европейско-восточном стиле в одном из загородных садов на берегу реки Куры. И совершенно естественно, что поэт не мог не вспоминать в Тифлисе почти ежедневно о Грибоедове, о котором в этом городе действительно напоминало очень многое, ведь он уехал из него с молодой женой в Персию всего лишь восемь с половиной месяцев назад, а весть о смерти дипломата пришла в Тифлис и вообще всего лишь три с половиной месяца назад. Пересуды о тегеранской трагедии кипели еще в городе не понарошку.

Типичный дворик старого Тбилиси. Фото: Сергей Дмитриев

Встречаться Пушкину пришлось со многими друзьями и знакомыми Грибоедова, которые не могли не рассказывать о нем гостю: с гражданским губернатором П. Д. Завилейским, соавтором Грибоедова в работе над очень важным «Проектом Российской Закавказской компании», с П. Н. Ахвердовой, воспитательницей жены Грибоедова Нины Чавчавадзе, с редактором «Тифлисских ведомостей» П. С. Санковским. По словам Пушкина, тот «рассказывал мне много любопытного о здешнем крае, о князе Цицианове, об А. П. Ермолове и проч. Санковский любит Грузию и предвидит для нее блестящую будущность».

Улица в Тифлисе. Старинная гравюра

 

Почему Пушкин не встретился тогда с самой вдовой Грибоедова, не совсем ясно; вероятнее всего, она болела после тяжкой вести о смерти мужа и смерти сына Александра или ее просто не было тогда в Тифлисе, в который она вернулась из Тавриза в марте того же года. Может быть, она была в эти дни в Цинандали, в имении своего отца, князя Александра Гарсевановича Чавчавадзе. Этот выдающийся грузинский поэт из знаменитого княжеского рода сделал и заметную военную карьеру: в 1817 г. в чине полковника он был переведен из Санкт-Петербурга в Нижегородский драгунский полк, стоявший в родной ему Кахетии, в местечке Карагач. Некоторое время он командовал этим полком, а в ходе русско-персидской войны 1826—1828 гг. руководил уланской бригадой и после занятия Эриванского ханства был назначен начальником Армянской области. Затем в войне с Турцией он командовал Баязетским отрядом, но к началу 1829 г. из-за придирок Паскевича оставил свою должность и вернулся в Тифлис.

Грузия. Сад в предместье Тифлиса. Литография по рисунку Г. Г. Гагарина. Предположительно в образе героини в темном платье (справа) художник изобразил Н. Чавчавадзе

Грузинский исследователь И. Ениколопов в своей книге «Пушкин в Грузии» еще в 1966 г. высказал предположение, не подтвержденное пока достаточной суммой доказательств, что А. Чавчавадзе, выезжая по делам службы в Карагач, пригласил Пушкина в свое имение  Цинандали, которое находилось неподалеку. И там поэт смог провести несколько дней, посетив при этом и Карагач, где находился лишь один эскадрон полка, ушедшего на турецкий фронт. Напомним, что в этом имении неоднократно бывал Грибоедов, в том числе в 1828 г. с женой Ниной сразу после свадьбы.

Этот бюст Пушкина
как-то «заброшенно и скучающе»
хранится в запаснике
Литературного музея Тбилиси.
Фото: Сергей Дмитриев

 

Посещал ли Пушкин замечательный винный край Кахетию, был ли он в Цинандали, встретился ли он там с Ниной Чавчавадзе — все это вопросы, требующие еще своего исследования. А молчание поэта в «Путешествии в Арзрум» о своей возможной поездке в Кахетию можно объяснить целым рядом причин, в том числе невозможностью упоминания в записках князя Чавчавадзе, обвиненного в 1832 г. в заговоре против царской власти.

Прежде чем продолжить дальнейшее описание «побега Пушкина» в Арзрум, мы не обойдемся без того, чтобы вкратце рассмотреть вопрос о взаимоотношениях «двух странников» русской поэзии Пушкина и Грибоедова, очень сильно повлиявших друг на друга не только в творческой сфере, но и в делах странствий. Начнем с совпадений, которые связали судьбы двух «первых поэтов» России того времени в тугой узел. Оба Александры Сергеевичи, оба родились в конце «славного» XVIII века, с разницей всего в четыре с половиной года, в одной и той же дворянской среде. Есть данные, что они были знакомы друг с другом еще в 1809—1810 гг. Как вспоминала в своих «рассказах бабушки», изданных в 1885 г., Е.П. Янькова, «виделись мы <с М. А. Ганнибал> еще у Грибоедовых… В 1809 или 1810 г. Пушкины жили где-то за Разгуляем, у Елохова моста, нанимали там просторный и поместительный дом… Я туда ездила со своими старшими девочками на танцевальные уроки, которые мы брали с Пушкиной-девочкой, с Грибоедовой (сестрою того, что в Персии потом убили)… Мальчик, Грибоедов, несколькими годами постарше его <Пушкина>, и другие его товарищи были всегда так чисто, хорошо одеты, а на этом <Пушкине> всегда было что-то и неопрятно, и сидело нескладно». Конечно, разница в возрасте двух подростков была тогда довольно существенна, но при следующей встрече оба начинающих поэта, хотя старшему из них уже удалось несколько лет прослужить гусаром, не могли не узнать друг друга лучше.

История соседствует с современностью в кварталах Старого города. Фото: Сергей Дмитриев

Дело в том, что летом 1817 г. Грибоедов и Пушкин почти одновременно поступили на службу в Коллегию иностранных дел, и по роду службы они, хотя и редко, но встречались. Как вспоминала об этих встречах актриса А. М. Колосова, Грибоедов и его друзья относились к Пушкину «как старшие к младшему: он дорожил их мнением и как бы гордился их приязнью. Понятно, что в их кругу Пушкин не занимал первого места и почти не имел голоса». А П. П. Каратыгин указывал, что


«никого не щадивший для красного словца, Пушкин никогда не затрагивал Грибоедова; встречаясь в обществе, они разменивались шутками, остротами, но не сходились столь коротко, как, по-видимому, должны были бы сойтись два одинаково талантливые, умные и образованные человека».


А. С. Пушкин и И. И. Пущин в селе Михайловском 11 января 1825 года
(Пушкин читает «Горе от ума»). Художник Н. Ге. 1875 г.

Не сойтись им помешала скитальческая судьба обоих поэтов: Грибоедов уехал на Кавказ и в Персию в августе 1818 г. почти на пять лет, а Пушкин в 1820 г. отправился в ссылку на срок более шести с половиной лет. Так, два молодых поэта оказываются в самом расцвете сил в долгих странствиях, причем не совсем по своей воле. Вдали друг от друга они внимательно следят за творчеством каждого.

В декабре 1823 г. Пушкин спрашивал из Одессы Вяземского: «Что такое Грибоедов? Мне сказывали, что он написал комедию на Чедаева» (позднее Грибоедов, чтобы избежать ассоциаций с П. Я. Чаадаевым, сменил фамилию главного героя с Чадский на Чацкий). В этот период Пушкин нарисовал в своей тетради первый портрет Грибоедова, а всего их в портретной «рукописной» галерее поэта насчитывается, по разным интерпретациям, от 3 до 6, что само по себе говорит о многом.

А. С. Грибоедов и А. С. Пушкин в Петербурге весной 1828 г. Акварель В. Свешникова. 1954 г.

В январе 1825 г. И. И. Пущин привез в Михайловское «Горе от ума», и, несмотря на отдельные первоначальные критические замечания, Пушкин воспринял это произведение с особым вниманием, признав в нем выдающееся творение Грибоедова, а самого поэта назвав «истинным талантом». Сначала 28 января он писал П. А. Вяземскому:

«Читал я Чацкого — много ума и смешного в стихах, но во всей комедии ни плана, ни мысли главной, ни истины. Чацкий совсем не умный человек — но Грибоедов очень умен». Однако через несколько дней, успев лучше обдумать пьесу, он сообщал А. А. Бестужеву: «Слушал Чацкого, но только один раз, и не с тем вниманием, коего он достоин… Драматического писателя должно судить по законам, им самим над собою признанным. Следст. не осуждаю ни плана, ни завязки, ни приличий комедии Грибоедова. Цель его — характеры и резкая картина нравов. В этом отношении Фамусов и Скалозуб превосходны. …Вот черты истинно комического гения…

В комедии “Горе от ума” кто умное действ.<ующее> лицо? ответ: Грибоедов. А знаешь ли, что такое Чацкий? Пылкий, благородный и добрый малый, проведший несколько времени с очень умным человеком (именно с Грибоедовым) и напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаниями. Все, что говорит он, — очень умно… О стихах я не говорю, половина — должна войти в пословицу». При этом поэт просил своего адресата: «Покажи это Грибоедову».

Санкт-Петербург. Здесь историей веет повсюду. Фото: Сергей Дмитриев

Комедия Грибоедова оказала сильное влияние на многие произведения Пушкина, особенно на «Бориса Годунова» и «Евгения Онегина». Не вдаваясь в подробности и не упоминая скрытые параллели и созвучия, укажем лишь на то, что в «Онегине» поэт трижды прямо ссылается на «Горе от ума»: в шестой главе, когда он воспроизводит строку Грибоедова: «И вот общественное мненье!»; в эпиграфе к седьмой главе со словами из комедии: «Гоненье на Москву! что значит видеть свет! // Где ж лучше? // Где нас нет»; и в восьмой главе, где Онегин, «убив на поединке друга», «ничем заняться не умел» и отправился в путешествие:

Им овладело беспокойство,
Охота к перемене мест
(Весьма мучительное свойство,
Не многих добровольный крест).
Оставил он свое селенье,
Лесов и нив уединенье…
И начал странствия без цели,
Доступный чувству одному;
И путешествия ему,
Как всё на свете, надоели;
Он возвратился и попал,
Как Чацкий, с корабля на бал.

Памятная доска в Санкт-Петербурге на доме по адресу Большая Морская, 14, где жил Грибоедов в 1828 г. перед отъездом в Персию

Здесь Пушкин не только следует за Грибоедовым, который писал о чувствах, «Которые во мне ни даль не охладила, // Ни развлечения, ни перемена мест», но и прямо сравнивает Онегина с Чацким, загадывая нам очередную загадку: а где же странствовал главный герой пушкинского поэтического воображения? Там же, где и Чацкий? Вспомним, что Чацкий появляется зимним утром 1819 г. в московском доме Фамусова после того, как провел три года где-то в далеких краях и проехав на лошадях больше семисот верст, видимо, из Петербурга в Москву. Очевидно, что в Россию Чацкий прибыл водным путем, вероятнее всего, с лечебных вод (в Германии?), в комедии упоминается также, что он побывал во Франции. Получается, что и Онегин, отсутствовавший также три года, тоже «на корабле» вернулся в Петербург из Европы. Однако не все так просто.

А. С. Грибоедов.
Рисунок А. С. Пушкина. 1828 г.

 

Дело в том, что в 1827 г. Пушкин хотел в своих черновиках ввести путешествие Онегина в седьмую главу романа в стихах, написав, что его герой, «убив неопытного друга», решился «в кибитку сесть» и отправился, скорее всего, за границу:

Ямщик удалый засвистал,
И наш Онегин поскакал
Искать отраду жизни скучной —
По отдалённым сторонам,
Куда не зная точно сам.

Потом, в 1830 г., поэт решил посвятить путешествиям Онегина отдельную восьмую главу, и весьма важно, что тогда в плане всех глав он назвал её «Странствие». Однако в 1831 г. Пушкин изменил свое намерение, вынув «Странствие» из системы глав и поместив отрывки из «Путешествия Онегина» в качестве отдельного приложения к своему роману. Сам поэт позднее чистосердечно признался в предисловии к этим отрывкам, что «он выпустил из своего романа целую главу, в коей описано было путешествие Онегина по России», причем «по причинам, важным для него, а не для публики». При этом, печатая отрывки, автор не включил в них следующую ключевую строфу, в которой прямо говорилось о европейских странствиях Онегина:

Наскуча или слыть Мельмотом
Иль маской щеголять иной,
Проснулся раз он патриотом
Дождливой, скучною порой.
Россия, господа, мгновенно
Ему понравилась отменно,
И решено. Уж он влюблен,
Уж Русью только бредит он,
Уж он Европу ненавидит
С её политикой сухой,
С её развратной суетой.
Онегин едет; он увидит
Святую Русь: её поля,
Пустыни, грады и моря.

Вот так и получилось, что в своем романе Пушкин вообще не поместил прямых свидетельств о заграничном вояже Онегина. Владимир Набоков в своих обстоятельных «Комментариях к «Евгению Онегину» Александра Пушкина» был совершенно прав, когда писал, что «в окончательном тексте» романа «мы не находим ничего такого, что давало бы веские основания исключить возможность странствий Онегина (после того, как он побывал на черноморских берегах…) по Западной Европе, откуда он и возвращается в Россию». Однако, согласно исследованиям того же Набокова, получается, что, выехав из Петербурга вскоре после дуэли летом 1821 г., Онегин направился в Москву, Нижний, Астрахань и на Кавказ, осенью 1823 г. он попал в Крым, навестил Пушкина в Одессе и в августе 1824 г. возвратился в Петербург, «закончив круг своего русского путешествия, — никакой возможности того, что побывал и за границей, не остается».

Нам следует только добавить очень важное замечание. Фактически Онегин странствует только путями самого автора — по России, Кавказу, Крыму, Украине:

Тоска, тоска! спешит Евгений
Скорее далее: теперь
Мелькают мельком, будто тени,
Пред ним Валдай, Торжок и Тверь…
Он скачет сонный. Кони мчатся
То по горам, то вдоль реки,
Мелькают вёрсты, ямщики
Поют, и свищут, и бранятся.
Пыль вьётся. Вот Евгений мой
В Москве проснулся на Тверской.

Сионский собор в Тифлисе, где венчался А. С. Грибоедов и где его отпевали. Фото: Сергей Дмитриев

Жизнь не подарила Пушкину других больших странствий, хотя в период написания романа он несколько раз надеялся на свои путешествия за границу. Поэтому-то глава «Путешествие Онегина» и осталась незаконченной: поэт не хотел писать о том, чего сам не видел. Нам же важно еще раз подчеркнуть, что и в своем главном поэтическом творении Пушкин отдал весомую дань как теме путешествий (с частично восточным колоритом), так и памяти своего товарища по писательскому цеху — Александру Грибоедову.

А совпадения в судьбах двух великих поэтов продолжались. Прогремело восстание декабристов, и оба поэта оказались под подозрением в причастности к заговору. Грибоедов был арестован в крепости Грозной 22 января 1826 г., а выпущен с «очистительным аттестатом» лишь 2 июня того же года по милости императора Николая I, с которым имел через четыре дня важную беседу. А Пушкина вызвал из ссылки в Михайловском и после беседы с глазу на глаз 8 сентября 1826 г. также простил Николай I.

Однако встретиться двум «освобожденным» поэтам удалось только после 14 марта 1828 г., когда Грибоедов вернулся в Петербург из Персии с Туркманчайским договором и остановился в той же гостинице Демута на Конюшенной, где жил в те дни и Пушкин.

Князь А. Г. Чавчавадзе.
Портрет неизвестного художника

 

И какой же малый срок отпустила судьба для общения гениев русской поэзии, прежде чем они расстались, — всего лишь до начала июня, когда новый посланник России в Персии отбыл на Восток уже навсегда. По сведениям современников и исследователей, в этот период Пушкин и Грибоедов общались довольно близко и встречались не менее семи раз, не считая не зафиксированных никем встреч, которые могли происходить, к примеру, в той же гостинице Демута. При этом поэты встречались на обедах у П. П. Свиньина и М. Ю. Вильегорского, в салоне графа И. С. Лаваля, а в доме Жуковского вместе с Вяземским и Крыловым обсуждали план своей совместной поездки в Лондон и Париж. Как вспоминал об одной из встреч К. А. Полевой, «Грибоедов явился вместе с Пушкиным, который уважал его как нельзя больше и за несколько дней сказал мне о нем: это один из самых умных людей России. Любопытно послушать его… В этот вечер Грибоедов читал наизусть отрывок из своей трагедии “Грузинская ночь”».

Тяжелые предчувствия тогда просто витали в воздухе, и не случайно ли 30 апреля во время ночной встречи в гостях у Пушкина тот предложил друзьям-поэтам (Грибоедова на этой встрече не было) для обсуждения событие, свидетелем которого поэт был в Одессе несколько лет назад: «…приплытие Черным морем к одесскому берегу тела Константинопольского православного патриарха Григория V, убитого турецкой чернью»? (Как иногда могут совпадать события, разделенные и по времени, и по месту действия!)

25 мая Пушкин и Грибоедов участвовали в устроенном Вяземским пикнике в Кронштадте, куда друзья добрались на пароходе. (Любопытно, но именно в этой поездке участвовал с молодой женой Дж. Кемпбелл, секретарь британской миссии в Персии, предсказавший Грибоедову, что его ждут большие сложности и неприятности в Тегеране.) Наконец, накануне 6 июня 1828 г., как писал Пушкин, он расстался с Грибоедовым «в Петербурге, перед отъездом его в Персию».

Генеральная карта Грузии. 1823 г.

О влиянии поэтов друг на друга говорят многие факты. Например, Грибоедов слышал «Бориса Годунова» в исполнении Пушкина, а тот в набросках предисловия к этому произведению откровенно написал: «Грибоедов критиковал мое изображение Иова — патриарх, действительно, был человеком большого ума, я же по рассеянности сделал из него глупца». По-видимому, рассказы Грибоедова о Персии и Востоке подействовали на Пушкина и в том смысле, что после этих встреч в его стихотворениях с восточными мотивами окончательно исчезают элементы нарочитой экзотики и чрезмерной романтики и все сильнее становятся признаки реализма. Ведь совершенно очевидно, что главной темой разговоров двух поэтов, особенно в силу острой любознательности Пушкина, была именно персидская тема, включавшая в себя и историю, и быт, и поэзию, и религию этой страны, или, в более широком смысле, тема Востока, хотя, конечно, этими темами общение поэтов не ограничивалось.

И конечно, встречи с Грибоедовым не могли не сказаться на решимости Пушкина поучаствовать в тех грандиозных событиях, которые разыгрывались в это время на южных рубежах России, о чем свидетельствовали его многочисленные обращения к императору с просьбой отправить его в действующую на Кавказе против турок армию. Получив отказ, поэт от огорчения сильно захворал, впав «в болезненное отчаяние… сон и аппетит оставили его, желчь сильно разлилась в нем, и он опасно занемог», как вспоминал навещавший Пушкина сотрудник Третьего отделения А. А. Ивановский.


16 июля 1828 г. Грибоедов сделал в Тифлисе предложение юной, не достигшей еще 16 лет Нине Чавчавадзе, с которой повенчался уже 22 августа, а Пушкин в конце декабря того же года впервые встретил на балу в доме Кологривовых юную красавицу Наталью Гончарову,


которой было… 16 лет (вот еще одно совпадение судеб двух поэтов, встретивших почти одновременно свою настоящую любовь). Как писал позднее Пушкин: «Когда я увидел ее в первый раз, красоту ее едва начали замечать в свете. Я полюбил ее. Голова у меня закружилась…» Свое предложение невесте Пушкин сделал 30 апреля 1829 г. в Москве, когда он уже начал осуществлять план своего долгожданного побега на Кавказ и рвался сначала именно в Тифлис. И именно в этом путешествии, как мы увидим далее, судьба вновь и вновь сводила Пушкина с Грибоедовым, хоть он и был уже в «ином мире»…

А тем временем в столице Грузии Пушкина ждало долгожданное событие:

«В Тифлисе надеялся я найти Раевского, но узнав, что полк его уже выступил в поход, я решился просить у графа Паскевича позволения приехать в армию… Я с нетерпением ожидал разрешения моей участи. Наконец получил записку от Раевского. Он писал мне, чтобы я спешил к Карсу, потому что через несколько дней войско должно было идти далее. Я выехал на другой же день».

Хлопотами своего товарища еще по путешествию 1820 г. на Кавказ Николая Николаевича Раевского, который был тогда командиром прославленного Нижегородского драгунского полка, Пушкин получил разрешение прибыть в расположение русской армии в Карс именно от Паскевича, о связях которого с Грибоедовым мы уже писали. А выехать страннику в дорогу выпало 10 (22) июня 1829 г. Начинались самые яркие приключения поэта.

Пост №8. Пушкин и Грибоедов: последняя встреча

Получив 10 (22) июня разрешение Паскевича присоединиться к армии, Пушкин, меняя лошадей на казачьих постах, «галопом помчался» к лагерю русских войск, преодолев в первый день 72 версты, во второй — 77, в третий — 94, в четвертый — 46, всего, с учетом пройденного еще походным порядком вместе с войсками, около 320 верст за четыре дня. Такую нагрузку мог себе позволить только самый опытный кавалерист.


Вероятнее всего, это были самые напряженные в физическом отношении дни в жизни Пушкина, и не мудрено, что он никак не мог вести тогда свои дневники, что и сказалось в итоге в некоторой путанице в его «Путешествии в Арзрум».


Очаровательные виды цветущей природы и горных рек по пути из Тбилиси в Арзрум сменяют друг друга/Фото: Сергей Дмитриев

Но поэт не был бы поэтом, если бы и в этой спешке не различал пестрые приметы окружающего мира, менявшегося на глазах: «Я ехал верхом, переменяя лошадей на казачьих постах. Вокруг меня земля была опалена зноем. Грузинские деревни издали казались мне прекрасными садами, но, подъезжая к ним, видел я несколько бедных сакель, осененных пыльными тополями. Солнце село, но воздух всё еще был душен:

Ночи знойные!
Звезды чуждые!..

Луна сияла; всё было тихо; топот моей лошади один раздавался в ночном безмолвии. Я ехал долго, не встречая признаков жилья. Наконец увидел уединенную саклю. Я стал стучаться в дверь. Вышел хозяин. Я попросил воды сперва по-русски, а потом по-татарски. Он меня не понял. Удивительная беспечность! в тридцати верстах от Тифлиса и на дороге в Персию и Турцию, он не знал ни слова ни по-русски, ни по-татарски. Переночевав на казачьем посту, на рассвете отправился я далее. Дорога шла горами и лесом. Я встретил путешествующих татар; между ими было несколько женщин. Они сидели верхами, окутанные в чадры; видны были у них только глаза да каблуки».

Красоты «пушкинского пути» неподалеку от Спитака/Фото: Сергей Дмитриев

 

И именно в эти изнурительные для поэта дни произошли два события, которые автор «Путешествия» описал с особым настроем. Первое произошло 11 (23) июня неподалеку от крепости Гергеры. А накануне этого события Пушкин оказался в цветущей Армении:

«Я стал подыматься на Безобдал, гору, отделяющую Грузию от древней Армении… Я взглянул еще раз на опаленную Грузию и стал спускаться по отлогому склонению горы к свежим равнинам Армении. С неописанным удовольствием заметил я, что зной вдруг уменьшился: климат был другой.

Человек мой со вьючными лошадьми от меня отстал. Я ехал один в цветущей пустыне, окруженной издали горами. В рассеянности проехал я мимо поста, где должен был переменить лошадей. Прошло более шести часов, и я начал удивляться пространству перехода. Я увидел в стороне груды камней, похожие на сакли, и отправился к ним. В самом деле я приехал в армянскую деревню. Несколько женщин в пестрых лохмотьях сидели на плоской кровле подземной сакли. Я изъяснился кое-как. Одна из них сошла в саклю и вынесла мне сыру и молока».

Армения чарует любого путешественника/Фото: Сергей Дмитриев

 

Во время моего путешествия по пушкинским следам я долгое время провел в Гергерах (ныне — Гаргар), беседуя с местными жителями, которые с удовольствием указали мне на ту самую саклю, из которой якобы какая-то армянка вынесла поэту сыра и молока. Сакля была совершенно разрушена, и произошло это не когда-то давным-давно, а  во время известного спитакского землетрясения. Правда ли это было то самое место, не знаю, но колорит армянского быта я тогда увидел воочию. А тем временем Пушкина ждала удивительная встреча:

«…Я пустился далее и на высоком берегу реки увидел против себя крепость Гергеры. Три потока с шумом и пеной низвергались с высокого берега. Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. “Откуда вы?” — спросил я их. “Из Тегерана”. — “Что вы везете?” — “Грибоеда”. Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис.

Не думал я встретить уже когда-нибудь нашего Грибоедова! Я расстался с ним в прошлом году, в Петербурге, пред отъездом его в Персию. Он был печален и имел странные предчувствия. Я было хотел его успокоить; он мне сказал: «Vous ne connaissez pas ces gens-là: vous verrez qu’il faudra jouer des couteaux». (Вы еще не знаете этих людей: вы увидите, что дело дойдет до ножей.)

Он полагал, что причиною кровопролития будет смерть шаха и междуусобица его семидесяти сыновей. Но престарелый шах еще жив, а пророческие слова Грибоедова сбылись. Он погиб под кинжалами персиян, жертвой невежества и вероломства. Обезображенный труп его, бывший три дня игралищем тегеранской черни, узнан был только по руке, некогда простреленной пистолетною пулею».

Безобдальский (Пушкинский) перевал, который находится в Армении между Ванадзором и Степанаваном/Фото: Сергей Дмитриев

 

Село Гаргар, где не было никакой крепости и протекает лишь небольшая речушка, никак не подходит под описание самого Пушкина/Фото: Сергей Дмитриев
Село Гаргар, где не было никакой крепости и протекает лишь небольшая речушка, никак не подходит под описание самого Пушкина/Фото: Сергей Дмитриев

Далее в «Путешествии» следует широко известный текст о Грибоедове, который включает в себя и воспоминания Пушкина о встречах с другом, и точный психологический портрет Грибоедова с особенностями его характера и вехами судьбы:

«Я познакомился с Грибоедовым в 1817 году. Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, — все в нем было необыкновенно привлекательно. Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он опутан сетями мелочных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан; даже его холодная и блестящая храбрость оставалась некоторое время в подозрении. Несколько друзей знали ему цену и видели улыбку недоверчивости, эту глупую, несносную улыбку, когда случалось им говорить о нем как о человеке необыкновенном. Люди верят только славе и не понимают, что между ими может находиться какой-­нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в “Московском телеграфе”. Впрочем, уважение наше к славе происходит, может быть, от самолюбия: в состав славы входит ведь и наш голос.

Жизнь Грибоедова была затемнена некоторыми облаками: следствие пылких страстей и могучих обстоятельств. Он почувствовал необходимость расчесться единожды навсегда со своею молодостию и круто поворотить свою жизнь. Он простился с Петербургом и с праздной рассеянностию, уехал в Грузию, где пробыл осемь лет в уединенных, неусыпных занятиях. Возвращение его в Москву в 1824 году было переворотом в его судьбе и началом беспрерывных успехов. Его рукописная комедия: “Горе от ума” произвела неописанное действие и вдруг поставила его наряду с первыми нашими поэтами. Несколько времени потом совершенное знание того края, где начиналась война, открыло ему новое поприще; он назначен был посланником. Приехав в Грузию, женился он на той, которую любил… Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неровного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна.

Как жаль, что Грибоедов не оставил своих записок! Написать его биографию было бы делом его друзей; но замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны…»

Памятник-родник с бронзовым барельефом, изображающим сцену встречи 11 июня 1829 г., был выполнен скульптором С. Саркисяном и архитектором Г. Мурзой и установлен в 1938 г. сначала на Пушкинском перевале. В 2005 г. он был перенесен на несколько километров ближе к селу Гаргар. Но оба этих места не были местами исторической встречи/Фото: Сергей Дмитриев

 

Не о такой ли смерти, как у Грибоедова, думал и мечтал для себя сам Пушкин, который в трагические дни дуэльной истории с Дантесом бесстрашно шел на поединок, словно в смертельный бой, защищая и свою честь, и честь своей жены. Так же геройски Пушкин вел себя и во время своего арзрумского приключения, беря пример, в том числе, и с Грибоедова. И. П. Липранди как-то отметил такую показательную черту характера поэта: «Александр Сергеевич всегда восхищался подвигом, в котором жизнь ставилась, как он выражался, на карту» (напомним, что и игроком Пушкин тоже был азартным!).

Сетуя, что «замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов», Пушкин фактически ответил на вопрос, почему в его «Путешествии» появилась отдельная вставка о Грибоедове: «Написать его биографию было бы делом его друзей…» Пушкин, по сути, отдал дань памяти поэту-мученику, имя которого сразу же после гибели стало запретным с учетом загадочных и политически острых обстоятельств его смерти.

А была ли сама эта встреча в горах, мистическое значение которой бросалось в глаза уже в 1830-е гг.: ведь в ее итоге на Кавказе произошла символическая передача условной палочки «одного из первых поэтов России», от Грибоедова, к непревзойденному никем Пушкину, но одновременно и трагической линии судьбы от более старшего к более молодому поэту? Для сомнений действительно есть немало оснований, и не мудрено, что уже давно появились сторонники версии, будто такой встречи вообще не было и что ее поэт просто выдумал из художественных соображений. Мы же постараемся доказать, что эта встреча все-таки была.

Надписи на памятнике и сам барельеф/Фото: Сергей Дмитриев

Во-первых, еще никем точно не рассчитано, могли ли вообще встретиться именно в этот день и именно в этом месте Пушкин и траурная процессия. Во-вторых, Пушкин, зная прекрасно пройденный им маршрут, почему-то, как будто бы специально, перепутал в своем повествовании положение мест следования: крепость, или село Гергеры, расположена на самом деле до Безобдальского перевала, а не после него, как он указал в тексте, рядом с этим селом нет никаких «трех шумных потоков», и стоит оно не на «высоком берегу реки». В-третьих, и это самое главное, Пушкин увидел не внушительную и торжественную процессию, а весьма скромную и немногочисленную: два вола везли арбу, сопровождаемую несколькими грузинами.

Попробуем разгадать эту загадку, которая давно уже будоражит умы исследователей. Начнем с того, что тело убитого Грибоедова действительно пережило удивительную эпопею. После разгрома миссии оно в силу страшных повреждений было с величайшим трудом опознано среди трупов убитых только по сведенному мизинцу — итогу ранения, полученного поэтом во время его дуэли в 1819 г. с А. И. Якубовичем.

В церковных книгах сохранилась запись, свидетельствующая о том, что в 1829 г. в армянской церкви Тегерана в течение двух месяцев находились три гроба с покойниками: русским послом Грибоедовым, князем С. Меликовым, также погибшим во время резни, и богатой пожилой армянкой Воски-ханум. (Остальные погибшие, до перезахоронения их на территории армянской церкви в 1836 г., были просто свалены в яму за городом и находились там около семи лет.)

В архиве той же церкви имеется запись о церемонии погрузки на телегу гроба посланника для отправки к русской границе. Этот гроб самой простой работы, покрытый «черным плисом», который везли «в трахтраване, обшитом белым сукном», сопровождался до границы с Россией сотней вооруженных сардаров во главе с персидским офицером и сначала был доставлен в Тавриз, где при участии русского консула А. К. Амбургера к гробу приделали ручки и накрыли его малиновым балдахином, на котором золочеными нитками был вышит российский герб.

Встреча А. С. Пушкина с телом А. С. Грибоедова. М. Сарьян.

 

1 мая 1829 г. гроб был переправлен на пароме через Аракс в районе Джульфы (вот новое совпадение: именно в этот день Пушкин выехал из Москвы на Кавказ) и торжественно встречен на российском берегу войском и духовенством. На всем пути следования траурного кортежа в сторону Нахичевани его сопровождала скорбящая толпа людей. В Нахичевани, в силу изуродованности тела и его жуткого состояния по причине длительности хранения, гроб был законопачен и залит нефтью. 3 мая гроб с телом Грибоедова выехал из Нахичевани, его сняли с колесницы и повезли дальше уже на простой арбе, потому что долгая горная дорога не допускала иного транспортного средства, а также не способствовала массовому торжественному шествию. Сопровождать гроб через Эчмиадзин, Гумри и Джалал-оглы в Тифлис было поручено прапорщику Тифлисского пехотного полка Макарову с командой солдат этого полка.

Встреча А.. С Пушкина с траурной повозкой А. С. Грибоедова. Г. Гюрджян. 1937 г.

 

Почему же до Безобдальского перевала и крепости Гергеры процессия двигалась так долго — до 11 июня, ведь примерное расстояние до них от Нахичевани по дорогам того времени — не более 500 верст? Объяснение состоит в том, что тогда в разных местах вспыхивала эпидемия чумы, повсюду вводились карантины, на дорогах выставлялись заставы и ограничивался проезд транспорта и людей. Траурный кортеж вынужден был не раз останавливаться из-за этих карантинов и лишь в конце июня достиг предместья Тифлиса — Ортачала (Артчала) в трех верстах от города, где снова пришлось пережидать карантин. Лишь 17 июля гроб с телом был доставлен в Сионский кафедральный собор Тифлиса, а 18 июля погребен в монастыре Святого Давида на горе Мтацминда (еще одно совпадение: именно на следующий день Пушкин отправился из Арзрума обратно в Тифлис). Так закончилась почти полугодовая эпопея с останками поэта.

Пушкин, выехав из Тифлиса 10 (22) июня и проехав за два дня почти 150 верст, именно 11 июня въезжал верхом в Армению со стороны Грузии, через Гергеры, по дороге, которая нынче заброшена и заменена другой, того же приблизительно направления, связывающей районные центры Армении —  Степанаван (раньше Джалал-оглы) и Калинино (раньше Воронцовка) — со столицей Грузии Тбилиси.


Перевал, где состоялась, по некоторым данным, историческая встреча, находится между Ванадзором и Степанаваном, раньше он назывался Безобдальским, но был переименован в Пушкинский в честь печальной встречи, так же как и село Гергеры получило имя Пушкино. Высота Пушкинского перевала 2030 метров, и с него действительно открываются потрясающие виды на Армению.


В 1938 г. на перевале в произвольно выбранном месте был установлен памятник-родник с бронзовым барельефом, изображающим Пушкина на коне, рядом с ним арба, запряженная волами, а на арбе гроб. Памятник собирались установить сначала на вершине горы, но из-за геологических условий не смогли этого сделать. Поэтому он был установлен на 860 метров ниже, у старого шоссе Степанаван — Ленинакан (ныне Гюмри). В 1971 г. через гору построили двухкилометровый тоннель, и памятник стало неудобно посещать, так как он находился вдалеке от новой дороги. Поэтому было принято решение перенести его ближе к району села Гергеры. Памятник переместили почти на 8 километров и 30 ноября 2005 г. открыли на новом месте, опять же совершенно произвольном. Получилось, что памятник стоял и стоит совершенно не там, где, согласно описанию поэта, произошла та самая встреча. Думаю, что когда-нибудь должна будет восторжествовать справедливость, и памятник будет перенесен туда, где находится его законное место.

Джалал-оглы в 1924 г. было переименовано в Степанаван/Фото: Сергей Дмитриев

 

Но была ли все-таки встреча на перевале? Посмеем утверждать, что была. Указанные выше сомнения рассеиваются, если учесть следующие существенные обстоятельства.

1. Время следования Пушкина в одну сторону, а гроба с телом Грибоедова в другую сторону по одной и той же дороге, соединявшей Грузию и Армению, доказывает, что они могли пересечься в указанной точке именно 11 (23) июня. Надеюсь, что где-нибудь в архивах еще прячутся документы о точном расписании движения процессии, которые подтвердят это утверждение.

2. Неточности в описании Пушкиным порядка следования и деталей окружающей природы можно объяснить не только тем, что он описывал эти события по памяти, хотя и с использованием своего кавказского дневника, позднее, в 1830 или 1835 г., но и тем, что, по-видимому, для поэта такие детали не имели существенного значения, ведь он передавал не только и не столько четко документальную картину увиденного, сколько яркий художественный образ своего путешествия. По мнению исследователя К. В. Айвазяна, Пушкин то ли по забывчивости, то ли специально назвал именем Гергеры село Джалал-оглы (в 1924 г. переименованное в честь Степана Шаумяна в город Степанаван), которое подходит по всем приметам: и три речки сливаются здесь перед въездом в село, и стоит это село, представлявшее собой крепость, именно на «высоком берегу».


Мне посчастливилось проехать тем же самым путем, которым следовал Пушкин в Арзрум по Армении, и я могу с полной уверенностью утверждать, что историческая встреча состоялась никак не на самом Пушкинском перевале и никак не в Гергерах, а именно в Джалал-оглы, которое полностью подходит под то описание, которое оставил поэт.


Доказательством этого являются красноречивые фотографии и перевала, и Гергер, и Джалал-оглы.

3. Это же обстоятельство художественности, а не строгой документальности, вероятнее всего, сыграло свою роль и в том, как скупо описал Пушкин саму траурную процессию. Напомним, что все обстоятельства гибели Грибоедова были фактически преданы забвению сразу же после трагедии и даже упоминать о них тогда было запрещено цензурой. Пушкин хотел прежде всего обратить внимание российской публики на саму память о великом русском поэте, погибшем на дипломатическом посту, и разукрашивать картину проводов «уже почти забытого светом» поэта он просто не посчитал нужным.

Вид Степанавана/Фото: Сергей Дмитриев

 

При этом Пушкин отнюдь не погрешил против истины. Мы знаем, что гроб с телом в горных условиях везли действительно на арбе (примечательно, что первоначально поэт писал, что ее везли «четыре вола», потом он переделал их на «два вола»), а колесница или следовала далее, или просто была оставлена где-то на очередном карантине. Не забудем, что шел уже 38-й день путешествия гроба из Нахичевани, и, конечно, на безлюдной горной дороге никому не нужна была торжественная процессия с «малиновым балдахином», «расписанным золотом российским гербом», и марширующей ротой солдат. Все происходило намного прозаичнее: сопровождавшие гроб солдаты (кстати, именно Тифлисского, а значит, грузинского полка) во время нудного пути по жаре и горным перевалам могли не соблюдать строгости марша, рассредоточиваться, отдыхать в дороге и т. д. Вот почему и могли сопровождать арбу, как писал Пушкин, «несколько грузин» (Пушкин ведь не утверждал, что они не были солдатами).

Такой вид открывается в Степанаване/Фото: Сергей Дмитриев

 

Немаловажно также учесть, что первоначальным пунктом следования прапорщика Макарова с солдатами и гробом Грибоедова был именно Джалал-оглы, где располагалась крепость, которая была построена в 1826 г. под руководством — и это весьма удивительно! — именно Дениса Давыдова, известного поэта и партизана. Вероятнее всего, в Джалал-оглы почетному эскорту пришлось пробыть из-за эпидемии чумы некоторое время и, по-видимому, каким-либо образом перегруппироваться или даже переформироваться.

4. До сих пор появляющееся в печати сомнение, что в отличие от траурной процессии Пушкин якобы не мог так быстро миновать все «чумные карантины», когда он выехал из Тифлиса, опровергается очень просто: поэт ведь ехал из еще не охваченного эпидемией Тифлиса в сторону боевых действий с официальным разрешением на это, свернув впоследствии с дороги на Эривань в сторону турецкого Карса и Арзрума. О самой чуме по пути следования поэт узнал как раз после встречи с останками Грибоедова, когда он встретил «армянского попа», ехавшего в Ахалцык из Эривани: «Что именно нового в Эривани?» — спросил я его. «В Эривани чума», — отвечал он». Кстати, на обратном пути из Арзрума, куда уже пришла угроза чумы, Пушкин, так же как и траурная процессия, несколько дней вынужден был потерять в чумных карантинах: до Тифлиса он добирался больше 11 дней.

5. Не противоречит факту встречи и то обстоятельство, что текст о Грибоедове смотрится в общем контексте «Путешествия» как отдельная и важная вставка. По мнению исследователя С. А. Фомичева, этот отрывок был написан Пушкиным как самостоятельное произведение еще в 1830 г. для напечатания в «Литературной газете» в качестве второй статьи о его путешествии (первая — «Военная Грузинская дорога» — была опубликована там же в начале 1830 г.). Эту версию подтверждает хотя бы то, что в беловом автографе «Путешествия» «грибоедовский эпизод» помещен на отдельных листах, заключен знаком концовки, а перед его начальными словами рукой Пушкина сделана пометка карандашом «Статья II». По-видимому, никакие неточности в тексте о Грибоедове не смущали Пушкина, желавшего напомнить читателям о том, кого Россия так трагически потеряла.

Остатки старой крепости на берегу реки/Фото: Сергей Дмитриев

 

Итак, печальная встреча состоялась, и она не могла не наложить свой отпечаток на все путешествие, которое уже на следующий день, 12 (24) июня, принесло поэту новый прилив эмоций. Ведь Пушкин добрался, наконец, до границы своего бескрайнего Отечества. А до этого поэту пришлось после лицезрения «плодоносных нив и цветущих лугов» и нежелания заночевать в Пернике, по совету казачьего урядника, предвещавшего грозу, пережить настоящий ливень по дороге до Гюмри:

«Мне предстоял переход через невысокие горы, естественную границу Карского пашалыка. Небо покрыто было тучами; я надеялся, что ветер, который час от часу усиливался, их разгонит. Но дождь стал накрапывать и шел всё крупнее и чаще. От Пернике до Гумров считается 27 верст. Я затянул ремни моей бурки, надел башлык на картуз и поручил себя провидению.

Прошло более двух часов. Дождь не переставал. Вода ручьями лилась с моей отяжелевшей бурки и с башлыка, напитанного дождем. Наконец холодная струя начала пробираться мне за галстук, и вскоре дождь меня промочил до последней нитки. Ночь была темная; казак ехал впереди, указывая дорогу. Мы стали подыматься на горы. Между тем дождь перестал и тучи рассеялись. До Гумров оставалось верст десять. Ветер, дуя на свободе, был так силен, что в четверть часа высушил меня совершенно. Я не думал избежать горячки. Наконец я достигнул Гумров около полуночи. Казак привез меня прямо к посту. Мы остановились у палатки, куда спешил я войти. Тут нашел я двенадцать казаков, спящих один возле другого. Мне дали место; я повалился на бурку, не чувствуя сам себя от усталости. В этот день проехал я 75 верст. Я заснул как убитый».

Вот то самое место, где, вероятнее всего, произошла историческая встреча. Оно подходит под описание Пушкина. Но это не Гергеры, а Джалал-оглы (Степанаван), где была крепость, построенная в 1826 г. при участии Дениса Давыдова и где сливаются три речки — Дзорагет, Спитак и Харам-джур/Фото: Сергей Дмитриев

 

Проснувшись поутру, Пушкин больше всего боялся, что он уже заболел, но почувствовал себя бодрым и здоровым, и, выйдя из палатки, увидел на ясном небе «снеговую, двуглавую гору», которую он, по подсказке неизвестного, принял за Арарат, а на самом деле это была гора Алагез. Но воображение поэта тут же взыграло: «Как сильно действие звуков! Жадно глядел я на библейскую гору, видел ковчег, причаливший к ее вершине с надеждой обновления и жизни, — и врана и голубицу излетающих, символы казни и примирения…» А далее последовало второе событие, потрясшее поэта в эти запоминающиеся дни:

«Лошадь моя была готова. Я поехал с проводником. Утро было прекрасное. Солнце сияло. Мы ехали по широкому лугу, по густой зеленой траве, орошенной росою и каплями вчерашнего дождя. Перед нами блистала речка, через которую должны мы были переправиться. «Вот и Арпачай», — сказал мне казак. Арпачай! наша граница! Это стоило Арарата. Я поскакал к реке с чувством неизъяснимым. Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою. Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по югу, то по северу, и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России. Я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег. Но этот берег был уже завоеван: я всё еще находился в России».

Какой восторг и какое разочарование звучат в этих словах поэта: наконец-то он вырвался за пределы своего Отечества, на вольные просторы мира, за ту потаенную границу, преодолеть которую мечтал долгие годы, куда не раз хотел совершить свой побег странника-поэта, но и тут снова оказалась вроде бы русская земля. Правда, тогда поэт еще не знал, что ему «посчастливится» углубиться на территорию Турции до самого Арзрума, а это не менее 300 верст по иноземным путям-дорогам. В отличие от земель Грузии и Армении эти земли, хотя и войдут впоследствии в состав Российской империи, позднее, в 1918 г., в революционную эпоху, вновь вернутся в состав Турции.


И можно с полным основанием считать, что Пушкин целых полтора месяца, с 12 (24) июня по 28 июля (10 августа), единственный раз в жизни, но все-таки находился за границей!


Однако мы можем и ещё более усилить впечатление от жизненных странствий поэта, ведь кроме Турции, если взглянуть на современную карту мира, после распада СССР, Пушкину удалось побывать также или жить подолгу на Украине, в Молдавии,  Грузии, Армении и в… Казахстане (вспомним посещение Пушкиным Уральска во время его путешествия в Оренбург в 1833 г.). Так что, включая саму Россию и Турцию, Пушкин, по современным меркам, посещал аж семь стран!

Пост №9 В зоне боевых действий

Задумав более шести лет назад свое путешествие по следам пушкинских странствий на Кавказе и в Турции, я столкнулся с невозможностью полностью повторить маршрут этих странствий: прежде всего потому, что армяно-турецкая граница уже давно закрыта, и проехать тем же путем через Гюмри (с 1924 по 1991 г. Ленинакан) в Карс и Эрзрум, как это сделал Пушкин, просто невозможно. Мне пришлось совершить 2 поездки в 2013 и 2015 годах: первая от Владикавказа до Тбилиси, а потом через Пушкинский перевал до Спитака и Еревана, в котором поэт никогда не был; вторая —  из Тбилиси через Гори в Батуми, а оттуда, миновав грузино-турецкую границу, я проследовал через Ардоган и Карс в вожделенный Эрзрум.

Красоты Турции. По дороге к Эрзруму. Фото: Сергей Дмитриев

 

Уже во время первой поездки, я не мог удержаться, чтобы не запечатлеть свои ощущения в стихотворении «Дорога на Эрзрум»:

На дороге от Ардогана до Карса
Фото: Сергей Дмитриев

 

Дорогу Пушкина – с Тифлиса до Спитака –
Проехали мы за семь часов
Без спешки, суеты и страха
Даже в горах, под сенью облаков.

И убедились, что совсем не просто
Великим ныне следовать путям:
Развалины, препятствия, погосты,
Дороги скверные и всяческий бедлам…

Живут ведь скудно, просто, не богато
Народы горные, как прежде, и сейчас,
Но в этом они вряд ли виноваты,
А виноват лишь Батюшка-Кавказ.

Неподалеку от Карса
Фото: Сергей Дмитриев

 

Он и суров, и часто беспощаден,
И не меняется со временем совсем,
И от него спокойствия награды
Ты не напросишься никак, ничем.

То войны, то вражда, то склоки
Религий, то землетрясений дрожь,
И эти тяжкие истории уроки
Никак не «вылечишь» и не поймёшь…

А вот уже в 2015 г., вновь покоряя «дикий Кавказ», я добрался все-таки до Эрзрума, догоняя Пушкина, как будто бы еще продолжавшего свое знаменитое путешествие… Напомним, что поэт, переехав через границу Российской империи по реке Арпачай 12 (24) июня 1829 г., рвался к Карсу, до которого ему оставалось еще 75 верст:

«К вечеру надеялся я увидеть наш лагерь. Я нигде не останавливался. На половине дороги, в Армянской деревне, выстроенной в горах на берегу речки, вместо обеда съел я проклятый чюрек, армянский хлеб, испеченный в виде лепешки пополам с золою, о котором так тужили турецкие пленники в Дариальском ущелии. Дорого бы я дал за кусок русского черного хлеба, который был им так противен. Меня провожал молодой турок, ужасный говорун. Он во всю дорогу болтал по-турецки, не заботясь о том, понимал ли я его или нет. Я напрягал внимание и старался угадать его. Казалось, он побранивал русских и, привыкнув видеть всех их в мундирах, по платью принимал меня за иностранца».

Карс. Старинный рисунок

 

По пути Пушкину встретился офицер из русского лагеря, объявивший, что армия уже выступила из-под Карса. Это вызвало у поэта тревогу: вся его спешка была зря, ведь он имел разрешение следовать только до Карса и как быть дальше не знал.

«Не могу описать моего отчаяния: мысль, что мне должно будет возвратиться в Тифлис, измучась понапрасну в пустынной Армении, совершенно убивала меня. Офицер поехал в свою сторону; турок начал опять свой монолог; но уже мне было не до него. Я переменил иноходь на крупную рысь и вечером приехал в турецкую деревню, находящуюся в 20 верстах от Карса. Соскочив с лошади, я хотел войти в первую саклю, но в дверях показался хозяин и оттолкнул меня с бранию. Я отвечал на его приветствие нагайкой. Турок раскричался; народ собрался. Проводник мой, кажется, за меня заступился».

Взятие Карса в 1829 г. русскими войсками

 

Пушкину все-таки выдали в турецкой деревне лошадей, он поехал «по широкой долине, окруженной горами» и вскоре увидел Карс, белеющий вдали, «мучаясь беспокойством: участь моя должна была решиться в Карсе. Здесь должен я был узнать, где находится наш лагерь и будет ли еще мне возможность догнать армию». И Пушкину в итоге повезло, он проявил завидную смекалку, когда это потребовалось. А пока, приехав в Карс под вечер и передав свой «разрешительный билет» коменданту, Пушкин сразу попросил проводить его в местные бани, но они оказались закрыты, и поэта приютила на ночь армянская семья: мать и двое сыновей, которые хорошо знали русский язык, бывали в Тифлисе и рассказали поэту, что русские войска выступили только накануне и находятся в 25 верстах от Карса: «Я успокоился совершенно, — встретил эту новость Пушкин. — Скоро старуха приготовила мне баранину с луком, которая показалась мне верхом поваренного искусства. Мы все легли спать в одной комнате; я разлегся противу угасающего камина и заснул в приятной надежде увидеть на другой день лагерь графа Паскевича».

Ночной Карс/Фото: Сергей Дмитриев

 

Однако утром Пушкин не мог не отправиться осматривать город и был поражен крепостью Карса, которая и у меня вызвала те же самые чувства, когда я ее увидел:

Крепость Карса до сих пор
воспринимается как совершенно
неприступная. Но русским войскам
она покорилась /Фото: Сергей Дмитриев

 

«Осматривая укрепления и цитадель, выстроенную на неприступной скале, я не понимал, каким образом мы могли овладеть Карсом. Мой армянин толковал мне как умел военные действия, коим сам он был свидетелем. Заметя в нем охоту к войне, я предложил ему ехать со мною в армию. Он тотчас согласился. Я послал его за лошадьми. Он явился вместе с офицером, который потребовал от меня письменного предписания. Судя по азиатским чертам его лица, не почел я за нужное рыться в моих бумагах и вынул из кармана первый попавшийся мне листок. Офицер, важно его рассмотрев, тотчас велел привести его благородию лошадей по предписанию и возвратил мне мою бумагу: это было послание к калмычке, намаранное мною на одной из кавказских станций. Через полчаса выехал я из Карса, и Артемий (так назывался мой армянин) уже скакал подле меня на турецком жеребце с гибким куртинским дротиком в руке, с кинжалом за поясом, и бредя о турках и сражениях».

И уже через два часа, проехав через опустевшие деревни, путники добрались до русского лагеря, расположенного на берегу Карс-чая, а еще через несколько минут поэт уже был в палатке своего старого друга Николая Николаевича Раевского-младшего (1801-1843), командовавшего Нижегородским драгунским полком. С Раевским он совершил путешествие на Кавказ и в Крым еще в 1820 г., ему посвятил свою поэму «Кавказский пленник» и встречался с ним в Одессе в 1824 г. За отличную службу в ходе русско-турецкой войны Раевский получит позднее звание генерал-лейтенанта. Так началась военная эпопея в жизни поэта, которую он помнил до самых последних дней своей жизни…

Н. Н. Раевский-младший

 

И самое удивительное, что Пушкин встретил в войсках столько своих бывших знакомых и товарищей, что понятным становится его дерзкий порыв убежать из Москвы и попасть на фронт. Поэта связывала со многими декабристами личная дружба, и он внимательно следил за ходом следствия над ними, отметив однажды в письме П. А. Вяземскому: «Повешенные повешены, но каторга 120-ти друзей, братьев, товарищей – ужасна». Следует пояснить, что на Кавказ после восстания декабристов было сослано много офицеров, подозреваемых в причастности к тайным обществам и разжалованных в солдаты, а также более 2800 солдат. И Пушкин рвался увидеть и поддержать многих близких для него людей.

Начнем с того, что в Нижегородском драгунском полку служил родной брат поэта Лев Сергеевич, принимавший активное участие в русско-персидской и русско-турецкой войнах. С ним поэт встретился именно в палатке Раевского. Помимо него Пушкина ждали встречи с декабристами или близкими к ним по духу И. Г. Бурцовым, В. Д. Сухоруковым, М. И. Пущиным, П. П. Коновницыным, А. С. Гангебловым, Н. Н. Семичевым, Е. Лачиновым, Н. Оржицким, З. Чернышевым, лицейским товарищем поэта В. Д. Вольховским (1798-1841), обер-квартирмейстером Отдельного кавказского корпуса, который в 1827-1828 гг. служил под началом Паскевича вместе с Грибоедовым и выполнял в ходе русско-персидской войны особые поручения, в том числе по сбору контрибуции в Тегеране. «Многие из старых моих приятелей окружили меня. Как они переменились! как быстро уходит время!» – писал об этих встречах в своих путевых записках Пушкин.

Л. С. Пушкин.
Рисунок А. О. Орловского.
1820-е гг.

 

Рисковал ли поэт, попав в армию? Конечно, рисковал, да еще сам подливал масла в огонь своим порывом к участию в боевых действиях. Первые слова, которые сказал Пушкин, обращаясь к встреченному им М. И. Пущину, были: «…Где турки и увижу ли я их; я говорю о тех турках, которые бросаются с криком и оружием в руках. Дай мне, пожалуйста, видеть то, зачем сюда с такими препятствиями приехал». Поэт попал в самое пекло русско-турецкой войны и впервые в жизни показал себя настоящим воином, проявив неприкрытый и порой безрассудный героизм, следуя примеру многих героев той жестокой военной поры, в том числе и Грибоедова, погибшего, по сути, на поле боя с оружием в руках.

Позднее Н. Н. Раевский утверждал, что «было нечто, мне кажется, болезненное в той легкости, с которой он рисковал своей жизнью…». Поэт готов был мчаться под пули без всякой опаски, воодушевленный своим участием в великих исторических событиях. И это с особой силой проявилось в сражении за Арзрум, блистательной операции, принесшей славу русскому оружию. Многие участники этой кампании запомнили Пушкина, который в кавказской бурке, наброшенной на изысканный сюртук, в круглой шляпе, с нагайкой в руке или длинной казацкой пикой во время боя, скорее напоминал солдатам то ли «немецкого пастора», то ли «батюшку», но никак не штатского поэта. Пушкин со свойственной ему иронией позднее изобразил самого себя в таком виде в ушаковском альбоме.

А. С. Пушкин.
Автопортрет, сделанный поэтом
в так называемом ушаковском альбоме
сестер Ушаковых, где он оставил
много зарисовок своего путешествия
в Арзрум. 1829

 

Преследуя турок, поэт не раз отрывался от войск и лишь случайно уберегся от пуль и ранений. По словам Пущина, «в нем разыгралась африканская кровь, и он стал прыгать и бить в ладоши, говоря, что на этот раз он непременно схватится с турком». От беды Пушкина спас капитан Н. Н. Семичев, вовремя взявший под уздцы лошадь Пушкина. Как писал историк Н. И. Ушаков, «Семичев, посланный генералом Раевским вслед за поэтом, едва настигнул его и вывел насильно из передовой цепи казаков в ту минуту, когда Пушкин… схватив пику после одного из убитых казаков, устремился противу неприятельских всадников».

Пушкин как будто бы о самом себе писал в стихотворении «Делибаш»:

Эй, казак! Не рвися к бою:
Делибаш на всем скаку
Срежет саблею кривою
С плеч удалую башку.

Мчатся, сшиблись в общем крике…
Посмотрите! каковы?..
Делибаш уже на пике,
А казак без головы.

Обратимся теперь к тексту самого «Путешествия в Арзрум», чтобы на ярких примерах в виде краткой хроники показать, что пришлось увидеть и пережить Пушкину на войне.

Джигитовка в Сардар-Абаде. Курды и татары. Литография по рисунку Г.Г. Гагарина

 

13 (25) июня 1829 г. не успел Пушкин прибыть в лагерь, как был получен приказ выступать, поэт поехал с Раевским и Нижегородским драгунским полком, и ночью во время привала, устроившись в палатке, был представлен командующему графу Паскевичу: «Я нашел графа дома перед бивачным огнем, окруженного своим штабом. Он был весел и принял меня ласково. Чуждый воинскому искусству, я не подозревал, что участь похода решалась в эту минуту».

14 (26) июня русские войска прошли опасное ущелье и стали на высотах Саган-лу в десяти верстах от неприятельского лагеря. На передовых пикетах завязалась перестрелка, И Пушкин впервые увидел реальный бой:

Турок с саблей.
Рисунок А. С. Пушкина. 1829

 

«Я поехал с Семичевым посмотреть новую для меня картину. Мы встретили раненого казака: он сидел, шатаясь на седле, бледен и окровавлен. Два казака поддерживали его. «Много ли турков?» — спросил Семичев. — «Свиньем валит, Ваше Благородие», — отвечал один из них. Проехав ущелие, вдруг увидели мы на склонении противуположной горы до 200 казаков, выстроенных в лаву, и над ними около пятисот турков. Казаки отступали медленно; турки наезжали с большею дерзостию, прицеливались шагах в двадцати и, выстрелив, скакали назад. Их высокие чалмы, красивые доломаны и блестящий убор коней составляли резкую противуположность с синими мундирами и простою сбруей казаков. Человек пятнадцать наших было уже ранено. Подполковник Басов послал за подмогой. В это время сам он был ранен в ногу. Казаки было смешались. Но Басов опять сел на лошадь и остался при своей команде. Подкрепление подоспело. Турки, заметив его, тотчас исчезли, оставя на горе голый труп казака, обезглавленный и обрубленный. Турки отсеченные головы отсылают в Константинополь, а кисти рук, обмакнув в крови, отпечатлевают на своих знаменах. Выстрелы утихли… Мы возвратились поздно. Проезжая нашим лагерем, я видел наших раненых, из коих человек пять умерло в ту же ночь и на другой день».


Таковы были жестокие реалии той забытой войны. И Пушкину, который, конечно, мог бы стать достойным офицером и по своей подготовке, и по своей смелости, пришлась по душе военная атмосфера.


Вот как он сам в этом признавался:

«Лагерная жизнь очень мне нравилась. Пушка подымала нас на заре. Сон в палатке удивительно здоров. За обедом запивали мы азиатский шашлык английским пивом и шампанским, застывшим в снегах Таврийских. Общество наше было разнообразно. В палатке генерала Раевского собирались беки мусульманских полков; и беседа шла через переводчика. В войске нашем находились и народы Закавказских наших областей и жители земель, недавно завоеванных. Между ими с любопытством смотрел я на язидов, слывущих на Востоке дьяволопоклонниками. Около трехсот семейств обитают у подошвы Арарата. Они признали владычество Русского Государя. Начальник их, высокий, уродливый мужчина в красном плаще и черной шапке, приходил иногда с поклоном к генералу Раевскому, начальнику всей конницы. Я старался узнать от язида правду о их вероисповедании. На мои вопросы отвечал он, что молва, будто бы язиды поклоняются сатане, есть пустая баснь; что они веруют в единого Бога; что по их закону проклинать дьявола, правда, почитается неприличным и неблагородным, ибо он теперь несчастлив, но со временем может быть прощен, ибо нельзя положить пределов милосердию Аллаха».

Именно 14 (26) июня произошла попытка Пушкина ворваться в бой и спасение его Семичевым, и именно этот момент поэт изобразил, нарисовав себя верхом на коне и в круглой шляпе. Что может лучше характеризовать поэта, стремившегося стать воином? Примерно в эти же дни Пушкин читал брату, Раевскому, М. В. Юзефовичу и другим офицерам «Бориса Годунова» и «Евгения Онегина», причем автор подробно рассказал слушателям первоначальный план своего романа, по которому его герой должен был или попасть в число декабристов, или погибнуть на Кавказе.

17 (29) июня была еще одна схватка с турками, и Пушкин увидел Карабахский полк, возвращавшийся с восемью турецкими знаменами.

Армения. Курды, переходящие вброд реку Аракс. Литография по рисунку Г. Г. Гагарина

 

19 июня (1 июля) Пушкин снова в гуще событий, развивавшихся стремительно весь день:

«На левом фланге, куда звал меня Бурцов, происходило жаркое дело. Перед нами (противу центра) скакала турецкая конница. Граф послал против нее генерала Раевского, который повел в атаку свой Нижегородский полк. Турки исчезли. Татары наши окружали их раненых и проворно раздевали, оставляя нагих посреди поля. Генерал Раевский остановился на краю оврага… Около шестого часу войска опять получили приказ идти на неприятеля. Турки зашевелились за своими завалами, приняли нас пушечными выстрелами и вскоре начали отступать. Конница наша была впереди; мы стали спускаться в овраг; земля обрывалась и сыпалась под конскими ногами. Поминутно лошадь моя могла упасть, и тогда (сводный) уланский полк переехал бы через меня. Однако Бог вынес. Едва выбрались мы на широкую дорогу, идущую горами, как вся наша конница поскакала во весь опор…Турки бросались в овраги, находящиеся по обеим сторонам дороги; они уже не стреляли; по крайней мере ни одна пуля не просвистала мимо моих ушей».

И во время «Путешествия в Арзрум»
Пушкин не мог не соединять
свои поэтические и дневниковые записи
с рисованием.1829

 

После этого Пушкин следовал с войсками до ночного привала, он передал важное донесение Раевского Паскевичу, выступив, по сути, курьером. По воспоминаниям А. С. Гангеблова, «осадив лошадь в двух-трех шагах от Паскевича, он снял свою шляпу, передал ему несколько слов Раевского и, получив ответ, опять понесся к нему же, Раевскому». В этот день Пушкин чудом избежал смерти, как и многие другие офицеры, которые находились с Паскевичем в сакле, где был заложен пороховой заряд:

«Мы поехали к нашему лагерю, находившемуся уже в 30 верстах от места, где мы ночевали. Дорога полна была конных отрядов. Только успели мы прибыть на место, как вдруг небо осветилось как будто метеором, и мы услышали глухой взрыв. Сакля, оставленная нами назад тому четверть часа, взорвана была на воздух: в ней находился пороховой запас. Разметанные камни задавили несколько казаков. Вот все, что в то время успел я увидеть. Вечером я узнал, что в сем сражении разбит Сераскир Арзрумский, шедший на присоединение к Гаки-Паше с тридцатью тысячами войска. Сераскир бежал к Арзруму; войско его, переброшенное за Саган-лу, было рассеяно, артиллерия взята, и Гаки-паша один оставался у нас на руках».

20 июня (2 июля) Пушкин встретил утром Паскевича, спросившего поэта: «Вы не устали после вчерашнего? — Немножко, г. граф. — Мне за вас досадно, потому что нам предстоит еще один переход, чтобы нагнать Пашу, а затем придется преследовать неприятеля еще верст тридцать». Этот переход из-за жары дался всем нелегко. Уставший Пушкин, по его словам, лег на «свежую траву», «опутал поводья около руки и сладко заснул, в ожидании приказа идти вперед. Через четверть часа меня разбудили».

Когда русские войска достигли лагеря Гаки-Паши, завязалась новая схватка. Пушкина потрясло в этот день то, как «спокойно» умирал на руках своих товарищей один из татарских беков, находившийся на русской службе. А когда поэт увидел в лощине около пятисот пленных турок, то ему пришлось даже заступиться за одного раненого турецкого солдата, которого могли заколоть из милосердия, чтобы он не мучился. Пушкин написал, что он «насилу привел его, изнеможенного и истекающего кровию, к кучке его товарищей. При них был полковник Анреп. Он курил дружелюбно из их трубок, несмотря на то, что были слухи о чуме, будто бы открывшейся в турецком лагере. Пленные сидели, спокойно разговаривая между собою. Почти все были молодые люди. Отдохнув, пустились мы далее. По всей дороге валялись тела. Верстах в пятнадцати нашел я Нижегородский полк, остановившийся на берегу речки посреди скал. Преследование продолжалось еще несколько часов. К вечеру пришли мы в долину, окруженную густым лесом, и наконец мог я выспаться вволю, проскакав в эти два дня более осьмидесяти верст». Таковы были военные будни Пушкина — то ли воина, то ли путешественника.

24 июня (6 июля) утром Пушкин вместе с войсками подошел к Гассан-Кале, древней крепости, накануне занятой отрядом князя Ф. А. Бековича-Черкасского. Утомленный длинными переходами, поэт вынужден был поучаствовать в еще одном почти 40-верстном переходе части Нижегородского полка в горы, чтобы атаковать турок — но их там не оказалось. Вернувшись в лагерь русских войск, расположившийся на равнине перед крепостью Гассан-Кале, которая почиталась ключом к Арзруму, Пушкин опять чуть не попал в беду. Он решился искупаться в находившемся в каменном строении бассейне с горячим железо-серным источником, но почувствовал вдруг головокружение, тошноту, и едва нашел в себе силы выбраться из бассейна. На следующий день, 25 июня (7 июля) поэта ждала новость о начале похода к Арзруму. Предстояли самые решающие события русско-турецкой войны…

Пост №10 Взятие Арзрума

На пути к Арзруму. Современная Турция. Фото: Сергей Дмитриев

25 июня (7 июля), в день рождения императора Николая I, в пять часов вечера русские войска выступили к Арзруму и на следующий день после ночевки у селения Наби-чай стали в горах Ак-Даг в пяти верстах от города. Как писал Пушкин, эти горы меловые, и «белая, язвительная пыль ела нам глаза; грустный вид их наводил тоску. Близость Арзрума и уверенность в окончании похода утешала нас». А в это время в городе происходило большое смятение. Вот как описал эти события поэт:

«Сераскир, прибежавший в город после своего поражения, распустил слух о совершенном разбитии русских. Вслед за ним отпущенные пленники доставили жителям воззвание графа Паскевича. Беглецы уличили сераскира во лжи. Вскоре узнали о быстром приближении русских. Народ стал говорить о сдаче. Сераскир и войско думали защищаться. Произошел мятеж. Несколько франков были убиты озлобленной чернию. В лагерь наш (26-го утром) явились депутаты от народа и сераскира; день прошел в переговорах; в пять часов вечера депутаты отправились в Арзрум, и с ними генерал князь Бекович, хорошо знающий азиатские языки и обычаи».

Горные вершины по дороге к Арзруму. Фото: Сергей Дмитриев

 

27 июня (9 июля) с утра войска двинулись вперед к городу, в том числе к высоте Топ-Даг, где находилась турецкая батарея. Турки оставили высоту, ставшую наблюдательным пунктом для генерала Паскевича. И, конечно, Пушкин не мог остаться в стороне от происходившего, он прибыл на высоту вместе с поэтом Михаилом Владимировичем Юзефовичем (1802-1889), поручиком, служившим при Паскевиче и награжденным за свою храбрость несколькими наградами. И вот что последовало далее:

Турок на коне.
Рисунок А.С. Пушкина. 1829

 

«На оставленной батарее нашли мы графа Паскевича со всею его свитою. С высоты горы в лощине открывался взору Арзрум со своею цитаделью, с минаретами, с зелеными кровлями, наклеенными одна на другую. Граф был верхом. Перед ним на земле сидели турецкие депутаты, приехавшие с ключами города. Но в Арзруме заметно было волнение. Вдруг на городском валу мелькнул огонь, закурился дым, и ядра полетели к Топ-дагу. Несколько их пронеслись над головою графа Паскевича; «Voyez les Turcs,— сказал он мне,— on ne peut jamais se fier à eux». (Смотрите, каковы турки… никогда нельзя им доверяться. — фр.).

В сию минуту прискакал на Топ-Даг князь Бекович, со вчерашнего дня находившийся в Арзруме на переговорах. Он объявил, что сараскир и народ давно согласны на сдачу, но что несколько непослушных арнаутов под предводительством Топчи-паши овладели городскими батареями и бунтуют… Тотчас подвезли пушки, стали стрелять, и неприятельская пальба мало-помалу утихла. Полки наши пошли в Арзрум, и 27 июня, в годовщину полтавского сражения, в шесть часов вечера русское знамя развилось над арзрумской цитаделию».

Казак с пикой.
Рисунок А.С. Пушкина. 1829

 

Пушкин очень кратко описал решающие события. Между тем они были более драматическими, ведь поэт довольно долгое время находился рядом с Паскевичем на чистом месте, когда по ним палили турецкие батареи. Так же, как Грибоедов сделал это во время русско-персидской войны, Пушкин проверил свою храбрость под обстрелами орудий. Как вспоминал М. Ф. Юзефович, «Пушкину очень хотелось побывать под ядрами неприятельских пушек и, особенно, слышать их свист. Желание его исполнилось, ядра, однако, не испугали его, несмотря на то, что одно из них упало очень близко». Поэт, оказывавшийся каждый раз в центре грозных батальных событий, в итоге имел полное право сказать:

Был и я среди донцов,
Гнал и я османов шайку;
В память битвы и шатров
Я домой привез нагайку.

Пушкину, не участвовавшему по молодости в баталиях 1812 г., посчастливилось принять живое участие в новых победах русского оружия, определивших будущее целого края:

Опять увенчаны мы славой,
Опять кичливый враг сражен,
Решен в Арзруме спор кровавый,
В Эдырне мир провозглашен.

Взятие русскими войсками города Арзрума в 1829 г. Рисунок В.И. Мошкова, литография А. Байо

 

Когда мне в 2015 г. удалось посетить Арзрум, я первым делом постарался найти ту самую высоту Топ-Даг, где разворачивались главные события. И мне помог в этом тот самый рисунок Арзрума, сделанный Пушкиным по памяти осенью 1829 г. в альбоме сестер Ушаковых. С места, где сейчас на горе расположено что-то вроде мемориального места с пушками и памятником, я сделал фотографии города, и потом, рассмотрев их, был поражен, как точно изобразил поэт город на рисунке, где он иронически написал: «Арзрум, взятый с помощию божией и молитвами Екатерины Николаевны 27 июня 1829». Представленные здесь рисунок и фотография подтвердят мои слова.

Вид Арзрума с горы Топ-Даг. Фото: Сергей Дмитриев

 

Этот рисунок с видом Арзрума был сделан поэтом в так называемом ушаковском альбоме сестер Ушаковых, где он оставил много зарисовок своего путешествия. 1829

Вечером того же дня Пушкин вошел в город вместе с войсками, рядом с Раевским, командиром Нижегородского драгунского полка. И он не мог не описать яркими красками увиденное в Арзруме:

«…Мы въехали в город, представлявший удивительную картину. Турки с плоских кровель своих угрюмо смотрели на нас. Армяне шумно толпились в тесных улицах. Их мальчишки бежали перед нашими лошадьми, крестясь и повторяя: «Християн! Християн!..» Мы подъехали к крепости, куда входила наша артиллерия; с крайним изумлением встретил я тут моего Артемия, уже разъезжающего по городу, несмотря на строгое предписание никому из лагеря не отлучаться без особенного позволения. Улицы города тесны и кривы. Дома довольно высоки. Народу множество,— лавки были заперты».

Как мы уже упоминали ранее, Пушкин хорошо знал историю Востока, и его описание Арзрума, напоминающее современные путеводители, изобилует и историческими деталями, и точными зарисовками, и неожиданными оценками:

Вероятно, в таком виде Пушкин
изобразил в ушаковском альбоме
штурм Арзрума русскими войсками. 1829

 

«Арзрум (неправильно называемый Арзерум, Эрзрум, Эрзрон) основан около 415 году, во время Феодосия Второго, и назван Феодосиополем. Никакого исторического воспоминания не соединяется с его именем… Арзрум почитается главным городом в Азиатской Турции. В нем считалось до 100 000 жителей, но, кажется, число сие слишком увеличено. Дома в нем каменные, кровли покрыты дерном, что дает городу чрезвычайно странный вид, если смотришь на него с высоты.

Главная сухопутная торговля между Европою и Востоком производится через Арзрум. Но товаров в нем продается мало; их здесь не выкладывают… Не знаю выражения, которое было бы бессмысленнее слов: азиатская роскошь. Эта поговорка, вероятно, родилась во время крестовых походов, когда бедные рыцари, оставя голые стены и дубовые стулья своих замков, увидели в первый раз красные диваны, пестрые ковры и кинжалы с цветными камушками на рукояти. Ныне можно сказать: азиатская бедность, азиатское свинство и проч., но роскошь есть, конечно, принадлежность Европы. В Арзруме ни за какие деньги нельзя купить того, что вы найдете в мелочной лавке первого уездного городка Псковской губернии.

Климат арзрумский суров. Город выстроен в лощине, возвышающейся над морем на 7000 футов. Горы, окружающие его, покрыты снегом большую часть года. Земля безлесна, но плодоносна. Она орошена множеством источников и отовсюду пересечена водопроводами. Арзрум славится своею водою. Евфрат течет в трех верстах от города. Но фонтанов везде множество. У каждого висит жестяной ковшик на цепи, и добрые мусульмане пьют и не нахвалятся».

Развалины старинной турецкой крепости. Фото: Сергей Дмитриев

 

Пробыв в городе сначала всего лишь два часа, Пушкин вернулся в лагерь, где находились плененные сераскир и четверо пашей. Один из них, увидев штатского среди военных, спросил, кто это такой. Узнав, что перед ним поэт, как вспоминал Пушкин, «паша сложил руки на грудь и поклонился мне, сказав через переводчика: “Благословен час, когда встречаем поэта. Поэт брат дервишу. Он не имеет отечества, ни благ земных, и между тем, как мы, бедные, заботимся о славе, о власти, о сокровищах, он стоит наравне с властелинами земли, и все ему поклоняются”. Выходя из палатки, я увидел молодого человека, полунагого, в бараньей шапке, с дубиной в руке и мехом за плечами. Он кричал во все горло. Мне сказали, что это был мой брат, дервиш, пришедший поприветствовать победителя».

Пушкин-странник действительно уподобился в те дни восточному дервишу, бродящему по свету, познающему мир и новые просторы. И его больше всего занимали приметы этих новых мест, таких, как Арзрум. Ему повезло быть свидетелем и красочного вступления русской армии в город, и последующего молебна, и торжественного парада войск-победителей, и обеда, данного Паскевичем для руководителей штурма и чиновников. Рядом с поэтом в эти дни был его лицейский друг В. Д. Вольховский, поручик, историк Василий Дмитриевич Сухоруков, написавший впоследствии труды по истории войска Донского, и Раевский-младший, над которым, правда, тогда начали сгущаться тучи: за донос о том, что его окружили «государственные преступники», которым он содействует, его сначала отослали в Тифлис, а осенью 1829 г. отстранили от службы.


Оказавшись в Арзруме почти через 190 лет после Пушкина, я, конечно, увидел современный, бурлящий, как и другие турецкие крупные поселения, город. Но в нем сохранились и та же крепость, и тот же базар, и те же мечети, и те же оригинальные гробницы, которые видел Пушкин.


А главное, в Арзруме сохранился как будто бы тот самый дух «праведного», мусульманского города, который точно уловил поэт. Вот как он передал в своих записках эти впечатления и чувства:

Современный Арзрум. Фото: Сергей Дмитриев

 

«Мечети низки и темны. За городом находится кладбище. Памятники состоят обыкновенно в столбах, убранных каменною чалмою. Гробницы двух или трех пашей отличаются большей затейливостью, но в них нет ничего изящного: никакого вкусу, никакой мысли… Один путешественник пишет, что изо всех азиатских городов в одном Арзруме нашел он башенные часы, и те были испорчены.

Нововведения, затеваемые султаном, не проникли еще в Арзрум. Войско носит еще свой живописный восточный наряд. Между Арзрумом и Константинополем существует соперничество, как между Казанью и Москвою. Вот начало сатирической поэмы, сочиненной янычаром Амином-Оглу».

И далее Пушкин воспроизводит свои собственные стихи, которые он «спрятал» под именем янычара:

Турчанка. Рисунок А.С. Пушкина. 1829

Стамбул гяуры нынче славят,
А завтра кованой пятой,
Как змия спящего, раздавят,
И прочь пойдут — и так оставят.
Стамбул заснул перед бедой.

Стамбул отрекся от пророка;
В нем правду древнего Востока
Лукавый Запад омрачил.
Стамбул для сладостей порока
Мольбе и сабле изменил.

Стамбул отвык от поту битвы
И пьет вино в часы молитвы.

В нем веры чистый жар потух,
В нем жены по кладбищам ходят,
На перекрестки шлют старух,
А те мужчин в харемы вводят,
И спит подкупленный евнух.

Но не таков Арзрум нагорный,
Многодорожный наш Арзрум;
Не спим мы в роскоши позорной,
Не черплем чашей непокорной
В вине разврат, огонь и шум’.

Постимся мы: струею трезвой
Святые воды нас поят;
Толпой бестрепетной и резвой
Джигиты наши в бой летят;
Харемы наши недоступны,
Евнухи строги, неподкупны,
И смирно жены там сидят.

Красоты «дикого края». Фото: Сергей Дмитриев

 

Поэт прекрасно видел, насколько неоднороден и разнообразен Восток. Об этом он лучше всего сказал именно в стихотворении «Стамбул гяуры нынче славят…», показав разницу между «порочным» Стамбулом и «праведным» Арзрумом. Позднее, 5 (17) июля, в военном лагере при Евфрате, Пушкин написал еще одно знаковое стихотворение, «Из Гафиза», обращенное к Фаргат-беку, татарскому юноше, входившему в мусульманскую воинскую часть русской армии:

Не пленяйся бранной славой
О красавец молодой!
Не бросайся в бой кровавый
С карабахскою толпой!

В черновике этого стихотворения сохранилась важная запись Пушкина: «Шеер I. Фаргад-Беку», которая может свидетельствовать о том, что поэт задумывал тогда написать целый цикл стихов (по-азербайджански «шеер» или «шеир» означает “стихотворение”) из Хафиза и других персидских лириков, но не смог впоследствии этого сделать. К тому же, по мнению исследователя Д. И. Белкина, указанный стих являлся своеобразным ответом на поэтическое творение «В Персию» поэта А. Н. Муравьева, который вскоре совершит знаковое и отмеченное Пушкиным паломничество в Иерусалим.

Вот такие древние гробницы удивили в Арзруме Пушкина. Фото: Сергей Дмитриев

 

Стихотворение «Не пленяйся бранной славой…», скроенное из элементов русской и персидской лирики, отличает гуманное отношение поэта к жестокостям войны и его уверенность, что смерть не встретит «молодого красавца». Такое же настроение гуманизма и желания избежать лишних смертей звучит и в пушкинском описании последних минут жизни воевавшего в русских рядах и раненого Умбай-бека из Ширвана: «Под деревом лежал один из наших татарских беков, раненный смертельно. Подле него рыдал его любимец. Мулла, стоя на коленях, читал молитвы. Умирающий бек был чрезвычайно спокоен и неподвижно глядел на молодого своего друга».

Так отдыхает молодежь в Арзруме в нынешние дни. Фото: Сергей Дмитриев

 

В Арзруме Пушкин черпал и черпал свои восточные впечатления как нигде раньше. Послушаем, какая музыка звучит в его записях о дальнейших арзрумских приключениях:

«Я жил в сераскировом дворце в комнатах, где находился харем. Целый день бродил я по бесчисленным переходам, из комнаты в комнату, с кровли на кровлю, с лестницы на лестницу. Дворец казался разграбленным; сераскир, предполагая бежать, вывез из него что только мог. Диваны были ободраны, ковры сняты. Когда гулял я по городу, турки подзывали меня и показывали мне язык. (Они принимают всякого франка за лекаря.) Это мне надоело, я готов был отвечать им тем же. Вечера проводил я с умным и любезным Сухоруковым; сходство наших занятий сближало нас. Он говорил мне о своих литературных предположениях, о своих исторических изысканиях…Дворец сераскира представлял картину вечно оживленную: там, где угрюмый паша молчаливо курил посреди своих жен и бесчестных отроков, там его победитель получал донесения о победах своих генералов, раздавал пашалыки, разговаривал о новых романах. Мушский паша приезжал к графу Паскевичу просить у него места своего племянника. Ходя по дворцу, важный турок остановился в одной из комнат, с живостию проговорил несколько слов и впал потом в задумчивость: в этой самой комнате обезглавлен был его отец по повелению сераскира. Вот впечатления настоящие восточные!»

Попав в Арзрум, я тоже не удержался от поэтического взгляда на увиденное, сравнивая свои открытия с пушкинскими:

Турок. Рисунок А.С. Пушкина. 1829

 

Как и при Пушкине, молитвы муэдзина
Над Эрзурумом звучат и звучат,
Будто времени всё засосала тина,
Или время вернулось назад.

Так же солнце над крепостью всходит,
Так же холод спускается с гор,
И вражда никуда не уходит,
И религий не кончился спор.

Двести лет… Но ведь только внешне
Изменился старый Эрзурум,
И блаженный, и бурный, и грешный,
Переживший рождений бум.

И узнал бы поэт воскресший
Город, где царил сераскир,
Где гарем был с трущобами смешан,
Где османский буйствовал пир?

Ныне город как будто спокоен,
Но какие в нем страсти спят?
Пушкин понял, как город скроен,
Возвратившись в Россию назад.

И его следы ныне не скрыты
Там, где города длится шум.
Ничего из того не забыто,
Что прославило старый Эрзурум!

Да, ничего еще не забыто. История продолжается, и «вражда никуда не уходит, и религий не кончился спор». А Пушкина всё еще ждет завершение его потрясающего путешествия в Арзрум, отстоящего от нас ровно на 190 лет.

Пост №11. Обратный путь

14 (26) июля, когда Пушкин находился в Арзруме уже 16 дней, когда война, казалось, уже кончена и поэт стал собираться в обратный путь, он после неудачного посещения местной бани, не шедшей ни в какое сравнение с тифлисскими банями, вдруг узнал, что в Арзруме началась чума. «Мне тотчас представились ужасы карантина, — отметил Пушкин в своих записках, — и я в тот же день решился оставить армию. Мысль о присутствии чумы очень неприятна с непривычки. Желая изгладить это впечатление, я пошел гулять по базару… Я оглянулся: за мною стоял ужасный нищий. Он был бледен как смерть; из красных загноенных глаз его текли слезы. Мысль о чуме опять мелькнула в моем воображении. Я оттолкнул нищего с чувством отвращения неизъяснимого и воротился домой очень недовольный своею прогулкою».

Памятник турецким воинам на горе Топ-Даг близ Арзрума. Фото: Сергей Дмитриев

 

Однако первый испуг не остановил любопытства поэта: «…На другой день я отправился с лекарем в лагерь, где находились зачумленные. Я не сошел с лошади и взял предосторожность стать по ветру. Из палатки вывели нам больного; он был чрезвычайно бледен и шатался, как пьяный. Другой больной лежал без памяти. Осмотрев чумного и обещав несчастному скорое выздоровление, я обратил внимание на двух турков, которые выводили его под руки, раздевали, щупали, как будто чума была не что иное, как насморк. Признаюсь, я устыдился моей европейской робости в присутствии такого равнодушия и поскорее возвратился в город».

Узнаваемая примета Арзрума – древние гробницы. Фото: Сергей Дмитриев

 

18 (30) июля Пушкин посещает уже созданный арзрумский карантин, а потом во время обеда у Паскевича напросился сопровождать офицера, которого командующий попросил посетить гарем плененного Осман-паши, который был отправлен в Тифлис. В первые дни после штурма о гареме все просто забыли, а для поэта, бредившего Востоком, пропустить такое приключение было бы огромным упущением. И вот что о нем написал Пушкин:

Турецкие мотивы.
Рисунок А. С. Пушкина. 1829 г.

 

«Однажды за обедом, разговаривая о тишине мусульманского города, занятого 10 000 войска и в котором ни один из жителей ни разу не пожаловался на насилие солдата, граф вспомнил о хареме Османа-паши и приказал г. А. съездить в дом паши и спросить у его жен, довольны ли они и не было ли им какой-нибудь обиды. Я просил позволения сопровождать г. А. Мы отправились. Г-н А. взял с собою в переводчики русского офицера, коего история любопытна. 18-ти лет попался в плен к персиянам. Его скопили, и он более 20 лет служил евнухом в хареме одного из сыновей шаха. Он рассказывал о своем несчастии, о пребывании в Персии с трогательным простодушием. В физиологическом отношении показания его были драгоценны.

Мы пришли к дому Османа-паши; нас ввели в открытую комнату, убранную очень порядочно, даже со вкусом, — на цветных окнах начертаны были надписи, взятые из Корана… Старик с белой почтенной бородою, отец Османа-паши, пришел от имени жен благодарить графа Паскевича, — но г. А. сказал наотрез, что он послан к женам Османа-паши и хочет их видеть, дабы от них самих удостовериться, что они в отсутствие супруга всем довольны…»

Все попытки правителей гарема не допустить дальнейшего общения пришедших с женщинами из гарема ни к чему не привели:

«Делать было нечего. Нас повели через сад, где били два тощие фонтана. Мы приблизились к маленькому каменному строению. Старик стал между нами и дверью, осторожно ее отпер, не выпуская из рук задвижки, и мы увидели женщину, с головы до желтых туфель покрытую белой чадрою. Наш переводчик повторил ей вопрос: мы услышали шамкание семидесятилетней старухи… старуха ушла и через минуту возвратилась с женщиной, покрытой так же, как и она, — из-под покрывала раздался молодой приятный голосок. Она благодарила графа за его внимание к бедным вдовам и хвалила обхождение русских. Г-н А. имел искусство вступить с нею в дальнейший разговор. Я между тем, глядя около себя, увидел вдруг над самой дверью круглое окошко и в этом круглом окошке пять или шесть круглых голов с черными любопытными глазами. Я хотел было сообщить о своем открытии г. А., но головки закивали, замигали, и несколько пальчиков стали мне грозить, давая знать, чтоб я молчал. Я повиновался и не поделился моею находкою. Все они были приятны лицом, но не было ни одной красавицы; та, которая разговаривала у двери с г. А., была, вероятно, повелительницею харема, сокровищницею сердец — розою любви — по крайней мере, я так воображал.

Наконец г. А. прекратил свои расспросы. Дверь затворилась. Лица в окошке исчезли. Мы осмотрели сад и дом и возвратились очень довольные своим посольством. Таким образом, видел я харем: это удалось редкому европейцу. Вот вам основание для восточного романа».

Кавказские рукописи Пушкина тоже изобилуют его рисунками. 1829

 

Да, после таких слов становится понятным, почему долгое время после своего путешествия в Арзрум Пушкин действительно пытался писать «восточный роман». А тем временем ситуация в Арзруме стала обостряться, и дело было не только в чуме. Пришла новость, что погиб генерал, командир Херсонского Гренадерского полка Иван Григорьевич Бурцов (1794—1829), член Союзов Спасения и Благоденствия, с которым Пушкин был знаком еще в Лицее. Поэт отправился на прощание к командующему:

Кабинет Пушкина на Мойке, 12
в Санкт-Петербурге, украшенный
турецкой саблей и картиной
Дарьяльского ущелья

 

«19 июля, пришед проститься с графом Паскевичем, я нашел его в сильном огорчении. Получено было печальное известие, что генерал Бурцов был убит под Байбуртом. Жаль было храброго Бурцова, но это происшествие могло быть гибельно и для всего нашего малочисленного войска, зашедшего глубоко в чужую землю и окруженного неприязненными народами, готовыми восстать при слухе о первой неудаче. Итак, война возобновлялась! Граф предлагал мне быть свидетелем дальнейших предприятий. Но я спешил в Россию… Граф подарил мне на память турецкую саблю. Она хранится у меня памятником моего странствования вослед блестящего героя по завоеванным пустыням Армении. В тот же день я оставил Арзрум».

На самом деле Пушкин уехал из Арзрума только 21 июля (2 августа) 1829 г., написав перед этим письма своим друзьям Дельвигу, Плетневу и родителям. А турецкую саблю, украшенную накладным серебром и чеканкой, поэт всегда хранил как зеницу ока. Достаточно сказать, что она висела на стене в его кабинете на Мойке, 12, где поэту было суждено умереть, вместе с картиной Дарьяльского ущелья.

А что же Арзрум? Помнят ли в нем сегодня, что там жил Пушкин, гордятся ли таким моментом в истории города? Да, и помнят, и по-своему гордятся. Я это понял, оказавшись в 2015 г. в центре обсуждения вопроса о возможности создании в городе музея Пушкина. Эта идея родилась у энтузиастов из местного университета, в том числе изучающих русский язык и русскую литературу, получила предварительную поддержку местных властей и дипломатических представителей России. Ко мне энтузиасты обратились с просьбой оказать содействие в сборе материалов для музея, мы вместе встречались в мэрии Арзрума, где нам было подтверждено твердое намерение создать такой музей. Нам даже показали то здание в центре города, которое будет выделено под будущий музей.

В этом доме местные власти Арзрума планируют открыть музей Пушкина. Фото: Сергей Дмитриев

 

Казалось, все налаживалось… Но последовало ухудшение отношений России и Турции после трагедии со сбитым российским самолетом, и вопрос подвис в воздухе. Будем надеяться, что эта благородная идея все-таки воплотится в жизнь: Пушкин достоин того, чтобы его музей возник в краях, где он впервые и единственный раз в жизни оказался за границей, где он ближе всего познакомился с миром Востока…

Между тем Пушкину предстоял обратный путь на Родину, и он оказался намного медленнее: в Тифлис поэт прибыл только 1 (13) августа, через 11 дней:

Автопортрет Пушкина,
написанный во время карантина
в Гумри. 1829 г.

«Я ехал обратно в Тифлис по дороге уже мне знакомой. Места, еще недавно оживленные присутствием 15 000> войска, были молчаливы и печальны. Я переехал Саган-лу и едва мог узнать место, где стоял наш лагерь. В Гумрах выдержал я трехдневный карантин. Опять увидел я Безобдал и оставил возвышенные равнины холодной Армении для знойной Грузии. В Тифлис я прибыл 1-го августа. Здесь остался я несколько дней в любезном и веселом обществе. Несколько вечеров провел я в садах при звуке музыки и песен грузинских».

 

В карантине Пушкин провел три дня и нарисовал там свой колоритный и выразительный автопортрет с монограммой «АП» и надписью чьей-то чужой рукой: «Писанный им самим во время горестного его заключения в карантине Гурманском, 1829 год 28 июля». Вернувшись в Тифлис и пробыв там 6 дней, поэт первым делом посетил свежую могилу Грибоедова, который был похоронен всего лишь полмесяца назад. По воспоминаниям Н. Б. Потокского, перед могилой «Александр Сергеевич преклонил колени и долго стоял, наклонив голову, а когда поднялся, на глазах были заметны слезы». Сказано скупо, но мы можем представить себе, какие чувства обуревали поэта в этот миг прощания и преклонения перед другом. По некоторым данным, Пушкин посетил могилу Грибоедова дважды, что подчеркивает его особое отношение к памяти о друге. Пушкину суждено было посещать еще не обустроенную могилу, на которой известный памятник появится намного позже, и это не могло не усиливать у поэта горестные ощущения горечи, забвения и тревоги…

Грот с могилами А.С. Грибоедова и его жены Нины Чавчавадзе в монастыре святого Давида на горе Мтацминда в Тбилиси. Фото: Сергей Дмитриев

 

Очередной загадкой является то, что и на этот раз Пушкин не упомянул о своей встрече в Тифлисе ни с вдовой Грибоедова Ниной, ни с ее отцом, поэтом и государственным деятелем А. Г. Чавчавадзе. По-видимому, эти встречи тогда все-таки состоялись, но поэт не мог упомянуть о них в 1835 г., так как Чавчавадзе с группой его единомышленников был обвинен в 1832 г. в антиправительственном заговоре, осужден и отбывал наказание, хотя император Николай I и простит его вскоре без особых для генерала последствий. По всей видимости, в Тифлисе поэт жил у Н. Н. Раевского-младшего, который снабдил его на обратную дорогу деньгами и подарил ящик глинтвейна.

Горный пейзаж по пути следования Пушкина. Фото: Сергей Дмитриев

 

Далее в пути Пушкина ждала ночная буря близ Коби, чудное зрелище у Казбека, когда «белые, оборванные тучи перетягивались через вершину горы», а «уединенный монастырь, озаренный лучами солнца, казалось, плавал в воздухе, несомый облаками», и настоящее наводнение в районе Терека с «растерзанными» берегами и загромождением водных потоков. Но Пушкин благополучно переправился через водную стихию и выехал «из тесного ущелия на раздолье широких равнин Большой Кабарды». В Душете поэт встретил Р. И. Дорохова, а во Владикавказе М. И. Пущина, с которыми он поехал дальше лечиться на Кавказские Минеральные воды. Ехали до Пятигорска через Екатериноград с военным отрядом и под прикрытием орудия, Пушкин часто уезжал от отряда верхом на казачьей лошади в поисках приключений, но все прошло спокойно.

Наталья Гончарова.
Рисунок А. С. Пушкина
с надписью «О горе мне! Карс! Карс!».
1829 г.

 

15 (27) августа в Пятигорске Пушкин нарушил данный им друзьям запрет на карточную игру, после чего несколько дней отчаянно играл в карты и проиграл тысячу червонцев, данную ему Раевским. Забытые страсти проснулись тогда в поэте, и это продолжалось в Кисловодске, где поэт за 15 дней лечения принял 19 ванн, а по вечерам продолжал карточные игры. Пора было и честь знать: Пушкин 7 (19) сентября выехал из Кисловодска и через Горячеводск, Новочеркасск, Георгиевск, Ставрополь направился к Москве, которую достиг через 13 дней, 20 сентября (2 октября) 1829 г. и сразу же отправился к Гончаровым, чтобы увидеть свою невесту Наталью. И вот что интересно: еще долго Пушкин называл ее «своим Карсом» и даже не раз рисовал ее с надписями о Карсе, имея в виду ее неприступность, как у турецкой крепости.

Долгое и изнурительное путешествие поэта подошло к концу. И оно не могло не оказать на его творчество и дальнейшую жизнь колоссальное влияние.

Вообще за время своего арзрумского бегства Пушкин собственными глазами увидел столько восточного колорита, что его хватило на несколько лет творческих поисков. Напомним здесь лишь несколько примеров такого рода из путешествия поэта: на пути к Георгиевску поэт посетил калмыцкую кибитку и разговаривал в ней с молодой калмычкой; не доезжая Владикавказа, он поднимался на минарет Татартуб и оставил на его стене свое имя; в Тифлисе ходил в местные бани, в которые его, несмотря на женский день, провел «старый персиянин», и особенно полюбил в столице Грузии армянский базар, где однажды видели, как он «шел, обнявшись с татарином»; в Карсе внимательно осматривал крепость, которую чудом взяли русские войска; в частях русской армии общался с «беками мусульманских полков», проявляя особый интерес к вероисповеданию курдов-язидов, слывших на Востоке дьяволопоклонниками, разговаривал с ними и убедился в их вере в Аллаха и неприятии сатаны; в Гассан-Кале побывал в серно-железистой бане, осмотрел местные источники и крепость; на полях боев неоднократно рассматривал убитых и раненых турок, помогал последним; неоднократно беседовал с русскими солдатами и офицерами об их воинских подвигах и судьбах; в Арзруме участвовал во всех парадных мероприятиях по случаю русской победы, долго и подробно изучал город, общался с турецкими пленными, жил во дворце Сераскира; не испугался навестить лагерь зараженных чумой и с удовольствием посетил с целью проверки гарем плененного Османа-паши.

Карта Кавказа. 1856

 

Ощутив благотворное влияние Востока, Пушкин создал во время своего длительного путешествия и позднее новые поэтические шедевры: «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», «Калмычке», «Олегов щит», «Дон», «Брожу ли я вдоль улиц шумных…», «Кавказ», «Обвал», «Делибаш», «Монастырь на Казбеке», «Опять увенчаны мы славой…», «Был и я среди донцов…», «Меж горных стен несется Терек…», «Стамбул гяуры нынче славят…», «Подражание арабскому», «Когда владыка ассирийский…», «Золото и булат», неоконченную поэму «Тазит». И как бы восторженно ни звучали все эти стихи, в них то и дело слышалась печальная нота тягостных предчувствий:

Автопортрет Пушкина
из ушаковского альбома. 1829 г.

 

День каждый, каждую годину
Привык я думой провождать,
Грядущей смерти годовщину
Меж их стараясь угадать.
И где мне смерть пошлет судьбина?
В бою ли, в странствии, в волнах?
Или соседняя долина
Мой примет охладелый прах?

Совершая свой побег на Кавказ, Пушкин как будто бы бежал еще дальше — к «вольному» небу, «вожделенному» свету и «вечным лучам», а иначе — к Богу. Горный монастырь на Казбеке поэт отчетливо увидел в образе спасительного ковчега:

Высоко над семьею гор,
Казбек, твой царственный шатер
Сияет вечными лучами.
Твой монастырь над облаками,
Как в небе реющий ковчег,
Парит, чуть видный, над горами.

 

 

Далекий, вожделенный брег!
Туда б, сказав прости ущелью,
Подняться к вольной вышине!
Туда б, в заоблачную келью,
В соседство Бога скрыться мне!..

Следующий пост мы посвятим тому, что произошло дальше в страннической судьбе поэта, как путешествие в Арзрум отразилось на его творчестве, как он смог отчитаться перед императором за свое самовольство и хотел ли он еще раз совершить побег в дальние дали? А пока мне хочется представить читателям свое стихотворение, рожденное после повторения пушкинского маршрута в 2015 г., чтобы еще раз вспомнить самые яркие моменты событий 1829 г.

Артиллерийское орудие —
часть укреплений форта на горе Топ-Даг
Фото: Сергей Дмитриев

 

Путешествие в Эрзрум

У Пушкина было славное
Путешествие самое главное —
Хождение в дальний Эрзрум
Сквозь эпохи и гром, и шум,
По времени на полгода —
Шесть тысяч вёрст похода…
И какие же тайные думы
Довели его до Эрзрума —
Желанье побега, служенья, войны
Иль искупленье былой вины?
Или поездка к Грибоедову-другу
Положила начало этому кругу?
Знать точно нам сегодня не дано,
Но было так поэту суждено…

Да и что нам ныне за дело?

Современная турецкая деревня в горах
Фото: Сергей Дмитриев

 

Ведь поэт отправился смело
Из Москвы до седого Кавказа,
От Орла и Владикавказа
По дороге Военно-Грузинской,
Ох, опасной и исполинской,
Сквозь снега, ущелья, обвалы
И без счета ночевки, привалы
В вожделенный город Тифлис,
В самый центр кавказских кулис,
Где уже, как напастье, страшна,
С турками разгорелась война!
И пришлось почти что солдатом
Становится поэту, и с братом
Повидаться после Тифлиса,
После бань, шашлыков и кумыса
И восточного колорита…
А теперь дорога открыта
Сквозь Армению и Безобдал
На Гюмри и турецкий вал

Сочетание старины
и современности на арзрумских улицах
Фото: Сергей Дмитриев

 

Неприступных еще крепостей,
Их на свете не сыщешь сильней
В ряду близлежащих стран —
Карс, Эрзрум и Эрдоган!
И поэт лезет в страшные стычки,
Невзирая на всякие лычки,
То на турок он с пикою скачет,
То от взрывов себя не прячет,
То к Паскевичу смело везет
Донесение с фронта в обход…

Взят и Карс уже неприступный,
Пал Эрзрум непонятный и смутный,
И поэт во дворце сераскира живет,
Изучая там местный народ,
Посещая мечети, бани, гарем!
Вот избыток писательских тем,

Турецкое издание «Путешествия в Арзрум»
всегда вызывает интерес читателей
Фото: Сергей Дмитриев

 

 

Льются песни, стихи, дневники…
Но вот подло и не с руки
На Эрзрум наступает сама
Смертоноснейшая чума!
И поэт, попрощавшись с войной,
Уезжает обратно домой.
Будет долго еще вспоминать
Он турецких всадников рать
И шумящий узкий Дарьял,
И Крестовой горы пьедестал,
И блестящие наши победы,
И арбу с останками Грибоеда,
И могилку его на Мтацминде,
И Тифлиса пёстрые виды…

Да, запомнил поэт на век
Свой в Эрзрум дальний побег!
Ну а ныне выпало нам
По его проехать следам,
От спокойного Владикавказа
Через горы седого Кавказа
В нынешний город Эрзурум,
Где царит иной уже шум,
Шум двадцать первого века
И современного человека!

Батуми — Эрзурум, 5—8.05.2015

Пост №12. Москва и Санкт-Петербург: что ждало поэта по возвращении

Наше повествование остановилось на том, что Пушкин вернулся из своего путешествия в Москву 20 сентября (2 октября) 1829 г. и тут же был взят под надзор, ведь он действительно находился в долгом побеге, и его появление в столице не могло остаться незамеченным. И, конечно, родной город воодушевил поэта, попавшего в объятья своих друзей, коллег по писательскому цеху и родственников, среди которых следует отметить его дядю Василия Львовича Пушкина, чей музей был не так давно открыт в Москве на Старой Басманной улице. Более 20 дней провел поэт в Москве и главное, о чем он думал и к чему стремился, было его сватовство к Наталье Гончаровой, которое никак не ладилось. «Неприступный» Карс еще не покорился поэту-воину, и в этом виновата была во многом «маминька Карса», а именно будущая теща поэта, Наталия Ивановна Гончарова. И, конечно, не случайно поэт рисовал и рисовал в альбоме сестер Ушаковых образы своей избранницы и ее матери, каждый раз употребляя слова «Карс», «Карс».

Наталья Гончарова («Карс, Карс»).
Рисунки А.С. Пушкина. 1829

 

Напомним, что тучи «начальственного недовольства», как мы уже отмечали, начали сгущаться именно тогда, когда он покидал Арзрум. 20 июля (1 августа) А. Х. Бенкендорф доложил наконец-то императору об отъезде поэта на Кавказ. По каким-то причинам он скрывал этот факт от государя по крайней мере с 22 марта, когда «случайно» узнал об отъезде поэта и поручил установить за ним по пути следования секретный надзор. В поручении императора шефу жандармов по поводу Пушкина указывалось: «Надо его спросить, кто ему дозволил отправиться в Эрзерум, во-первых, потому что это вне наших границ, во-вторых, он забыл, что должен сообщать мне о каждом своем путешествии». Государь попросил разобраться и найти виновных.

Бенкендорф рассылал письма чиновникам с указаниями доложить ему, где же Пушкин? Так в своём письме от 1 (13) октября 1829 года он писал военному губернатору Тифлиса генералу С. С. Стрекалову: «Государь император был осведомлён… из публичных известий о том, что известный по отечественной словесности стихотворец Александр Сергеевич Пушкин, разъезжая в странах закавказских, был даже в Арзруме». Шеф жандармов требовал от Стрекалова «призвать к себе г. Пушкина и спросить его, по чьему повелению он предпринял сие путешествие и по каким причинам». Одновременно с этим Бенкендорф требовал у тифлисского губернатора предупредить Пушкина, что «сей его поступок легко почесть может своеволием и обратить на него невыгодное внимание». В конце своего письма генерал настоятельно рекомендовал уведомить его о встрече и беседе с Пушкиным. Получается странная вещь: когда Бенкендорф писал это письмо, Пушкин был уже в Москве. Значит, недреманное око самодержавия было не таким уж строгим?

В своём ответе от 24 октября (5 ноября) военный губернатор Тифлиса писал Бенкендорфу о том, что Пушкин прибыл в Тифлис в марте 1829 г., и за ним был установлен тайный надзор — «наблюдение за его поведением» — со стороны гражданского губернатора Тифлиса. Из Тифлиса поэт отправился в Арзрум с позволения фельдмаршала Паскевича-Эриванского.

14 (26) октября Бенкендорф напрямую обратился к Пушкину с запросом о его поездке на Кавказ, вновь упирая на то, что поэт посмел уехать не куда-нибудь, а за границу: «Государь император, узнав по публичным известиям, что вы… странствовали за Кавказом и посещали Арзрум, высочайше повелеть мне изволил спросить Вас, по чьему позволению предприняли Вы сие путешествие. Я же со своей стороны покорнейше прошу Вас уведомить меня, по каким причинам не изволили Вы сдержать данного мне слова и отправились в Закавказские страны, не предуведомив меня о намерении Вашем сделать сие путешествие». До этого Бенкендорф поручил своим подчиненным провести расследование «побега поэта» и получил данные, что заключительная часть путешествия была дозволена именно Паскевичем.

А.Х. Бенкендорф.
Гравюра Т.Райта с оригинала Дж.Доу.
1820-е

 

Это письмо Бенкендорфа Пушкин получил лишь по возвращении своем из Тверской губернии, где он находился у друзей в Павловском, Бернове, Малинниках с 13 (25) октября по 8 (20) ноября. Приехав в Петербург, 10 (22) ноября Пушкин написал, наконец, оправдательное письмо Бенкендорфу, в котором слукавил, будто он почти случайно, а не с заведомой целью оказался в действующей армии: «По прибытии на Кавказ я не мог устоять против желания повидаться с братом… с которым я был разлучен в течение 5 лет. Я подумал, что имею право съездить в Тифлис. Приехав, я уже не застал там армии. Я написал Николаю Раевскому… с просьбой выхлопотать для меня разрешение на приезд в лагерь. Я прибыл туда в самый день перехода через Саган-лу и, раз я уже был там, мне показалось неудобным уклониться от участия в делах, которые должны были последовать; вот почему я проделал кампанию в качестве не то солдата, не то путешественника».

Далее поэт написал, что он «бы предпочел подвергнуться самой суровой немилости, чем прослыть неблагодарным в глазах того… кому готов пожертвовать жизнью, и это не пустые слова», имея в виду императора. А сам император позднее, встретившись с Пушкиным в Петербурге, по воспоминаниям Н. В. Путяты, «спросил его, как он смел приехать в армию. Пушкин отвечал, что главнокомандующий позволил ему. Государь возразил: “Надобно было проситься у меня. Разве не знаете, что армия моя?»

Казанский собор в Санкт-Петербурге/Фото: Сергей Дмитриев
Император Николай I.
Художник Д. Слепушкин

Конфликт был вроде бы исчерпан, но «недреманное око» продолжало следить за своевольным поэтом. Больше того, надзор за поэтом был усилен: ему без разрешения вообще нельзя было куда-либо отлучаться. Достаточно сказать, что в марте 1830 г. Пушкин получил новый нагоняй от императора и Бенкендорфа за то, что без спроса уехал всего лишь из Петербурга… в Москву, куда, наоборот, приехал Вяземский. Николай I не постеснялся в выражениях, когда сказал об этом Жуковскому: “Пушкин уехал в Москву. Зачем это? Какая муха его укусила… один сумасшедший уехал, другой сумасшедший приехал”.

Пушкину приходилось еще долго оправдываться за свою поездку в Арзрум, «за которую имел я несчастие заслужить неудовольствие начальства», как писал поэт Бенкендорфу 21 марта (2 апреля) 1830 г. При этом он привел слова, сказанные как-то самим шефом жандармов Пушкину: «…Вы вечно на больших дорогах». Тем самым Бенкендорф как бы намекнул поэту: зачем ему ездить в далекие страны, если он и так всегда в пути и движении, хватит, мол, и этого.

Путешествие в Арзрум придало Пушкину новые силы и новые надежды. Он ощутил явный прилив вдохновения, о котором могут свидетельствовать те произведения, которые были написаны поэтом в конце 1829 г. В начале октября в Москве, под впечатлением от пройденных ими только что дорог, Пушкин создает свой шедевр «Дорожные жалобы» — непревзойденный гимн всех путешественников, которые, где бы они ни находились, всегда рвутся домой:

Пушкин и Вяземский.
Художник Л.Е. Фейнберг

 

 

Долго ль мне гулять на свете
То в коляске, то верхом,
То в кибитке, то в карете,
То в телеге, то пешком?

Не в наследственной берлоге,
Не средь отческих могил,
На большой мне, знать, дороге
Умереть господь судил,

На каменьях под копытом,
На горе под колесом,
Иль во рву, водой размытом,
Под разобранным мостом.

Иль чума меня подцепит,
Иль мороз окостенит,
Иль мне в лоб шлагбаум влепит
Непроворный инвалид.

Иль в лесу под нож злодею
Попадуся в стороне,
Иль со скуки околею
Где-нибудь в карантине.

Долго ль мне в тоске голодной
Пост невольный соблюдать
И телятиной холодной
Трюфли Яра поминать?

То ли дело быть на месте,
По Мясницкой разъезжать,
О деревне, о невесте
На досуге помышлять!

То ли дело рюмка рома,
Ночью сон, поутру чай;
То ли дело, братцы, дома!..
Ну, пошел же, погоняй!..

В этом стихе намеки на арзрумские приключения поэта звучат во многих местах: «то верхом», «то пешком», «на большой… дороге», «на каменьях», «на горе под колесом», «иль во рву», «иль чума»…


Именно в последние месяцы 1829 г., под впечатлением знаменательной поездки, поэт фактически закончит главу «Странствие» романа «Евгений Онегин», которая войдет потом в него в качестве «Путешествия Онегина». Ранее, в 1825 г., Пушкин написал 10 «одесских строф» своего «Странствия», а в октябре — декабре 1829 г. в Малинниках, Павловском и Петербурге он создал еще 22 строфы, став автором своеобразного поэтического травелога. Мы еще обратимся к его содержанию.


В этом здании по адресу: Большая Конюшенная 27,
находился трактир Демута, где много раз жил Пушкин. Фото: Сергей Дмитриев

В Малинниках, где поэт провел две недели в октябре у Анны Вульф, с которой у него, по мнению некоторых пушкинистов, был «нежный» роман, поэт кроме «Странствия» работал над незаконченным «Романом в письмах», в которое включил 10 писем. В Павловском в начале ноября он написал свои поэтические шедевры: «Зима. Что делать нам в деревне?» и «Зимнее утро» («Мороз и солнце; день чудесный! / Ещё ты дремлешь, друг прелестный, — / Пора, красавица, проснись!»). В Петербурге поэт в том же году начнет сочинять поэму с точными и подробными описаниями примет быта и обычаев жизни кавказских горцев «Тазит». Обращение к ней вызовет у современного читателя очарование необычным колоритом повествования:

Не для бесед и ликований,
Не для кровавых совещаний,
Не для расспросов кунака,
Не для разбойничьей потехи
Так рано съехались адехи
На двор Гасуба старика.

В эти же месяцы родились и такие гениальные творения Пушкина, как «Я вас любил: любовь ещё, быть может…», «О сколько нам открытий чудных…», «Брожу ли я вдоль улиц шумных…». В этом стихотворении поэт провидчески думает о своей смерти, еще раз отмечает свою привязанность к родной земле, к «милому пределу», и свою веру в торжество жизни:

Наталья Гончарова («Карс, Карс»).
Рисунки А. С. Пушкина. 1829 г.

 

Брожу ли я вдоль улиц шумных,
Вхожу ль во многолюдный храм,
Сижу ль меж юношей безумных,
Я предаюсь моим мечтам.
Я говорю: промчатся годы,
И сколько здесь ни видно нас,
Мы все сойдем под вечны своды —
И чей-нибудь уж близок час…
День каждый, каждую годину
Привык я думой провождать,
Грядущей смерти годовщину
Меж их стараясь угадать.
И где мне смерть пошлет судьбина?
В бою ли, в странствии, в волнах?
Или соседняя долина
Мой примет охладелый прах?
И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне все б хотелось почивать.
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.

А для напоминания о «вечной красоте» природы Кавказа поэт закажет для себя акварель с видом Дарьяльского ущелья художнику Н. Г. Чернецову, и картина маслом по этому рисунку будет висеть в его кабинете в последней петербургской квартире на Мойке. Любопытно, что «дариал» на древнем персидском означает «ворота» или, точнее, «врата аланов».

Вернувшись в Петербург, Пушкин прочитал тенденциозные «Воспоминания о незабвенном А. С. Грибоедове» Ф. В. Булгарина, что не могло не укрепить его желание сказать свое, честное слово о Грибоедове, что он и сделал потом в своем «Путешествии в Арзрум». Кроме этого, Пушкин еще несколько раз цитировал поэта и вспоминал о нем в своих статьях и письмах, встречался с людьми, которые его хорошо знали. Весьма любопытно, что в январе — феврале 1830 г. Пушкин общался в Петербурге с английским офицером и дипломатом Джеймсом Эдвардом Александером, долгое время жившим в Персии, встречавшимся там с Грибоедовым и написавшим книгу «Путешествие из Индии в Англию», изданную в Лондоне в 1827 г., в которой, в частности, утверждалось, что Мирза-Якуб, тот самый «зловещий евнух», сыгравший роковую роль в судьбе Грибоедова, был тесно связан с английскими резидентами в Персии. Не будет отступлением от истины утверждать, что во время этих встреч с английским дипломатом обсуждались потаенные стороны трагедии в Тегеране.

Петербург. Садовая улица. Литография К.П. Беггрова по рисунку К.Ф. Сабата и С.П. Шифляра. 1820-е

 

К Грибоедову, без всякого сомнения, можно отнести и вот эти слова Пушкина, которые он адресовал памяти М. Б. Барклая-де-Толли:

О люди! Жалкий род, достойный слёз и смеха!
Жрецы минутного, поклонники успеха!
Как часто мимо вас проходит человек,
Над кем ругается слепой и буйный век,
Но чей высокий лик в грядущем поколенье
Поэта приведёт в восторг и умиленье!

Поездка на Восток на время успокоила страсть Пушкина к путешествиям, но уже в конце 1829 г. он написал, по сути, программное стихотворение и для самого себя, и для многих путешественников, назвав несколько мест, которые ему хотелось бы посетить:

Пушкин у гостиницы Пожарских.
Художник С.И. Телин. 1970-е

 

Поедем, я готов; куда бы вы, друзья,
Куда б ни вздумали, готов за вами я
Повсюду следовать, надменной убегая:
К подножию ль стены далёкого Китая,
В кипящий ли Париж, туда ли наконец,
Где Тасса не поёт уже ночной гребец,
Где древних городов под пеплом дремлют мощи,
Где кипарисные благоухают рощи,
Повсюду я готов. Поедем… но, друзья,
Скажите: в странствиях умрет ли страсть моя?

В этом стихотворении поэт упомянул несколько стран, куда влекли его мечты странника, — Китай, Францию, а также Италию и, вероятно, Испанию. А какова была реальная подоплека этого стихотворения! Оказывается, очень и очень любопытная и вновь связанная с Востоком. Дело в том, что после возвращения с Кавказа поэт неожиданно встретился со своим старым знакомым по работе в Коллегии иностранных дел П. Л. Шиллингом, человеком широкого научного кругозора, занимавшимся не только физикой, но и синологией (китаеведением). Зная китайский язык, Шиллинг изучал рукописи Древнего Китая и занимался организацией в эту страну научной экспедиции, которая должна была отправиться туда вместе с российским посольством.

Музей квартира А.С. Пушкина.
Арбат, 53. Фото: Сергей Дмитриев

 

Шиллинг пригласил Пушкина, известного своей страстью к путешествиям, присоединиться к этому весьма трудному и опасному предприятию, поскольку Китай в ту пору был «закрытой страной» для европейцев. На интерес Пушкина к Китаю повлиял и знаменитый своими авантюристическими наклонностями Н. Я. Бичурин (в монашестве Иакинф), который в качестве начальника православной духовной миссии прожил в Китае 14 лет и написал целый ряд книг, в том числе «Описание Тибета». Пушкин не только был знаком с этими книгами, но и часто общался с Бичуриным, открывавшим поэту тайны далекого Китая и также звавшим его в намеченную экспедицию.

Из-за сложностей со сватовством к Н. Н. Гончаровой поэт находился в тот период на грани отчаяния и поэтому живо откликнулся на предложение друзей. 7 (19) января 1830 г. он отправился на прием к Бенкендорфу, но, не застав его, написал ему письмо, в котором повторил свою старую просьбу о посещении Европы и сообщил о своем новом желании посетить Китай: «Покамест я еще не женат и не зачислен на службу, я бы хотел совершить путешествие во Францию или Италию. В случае же, если оно не будет мне разрешено, я бы просил соизволения посетить Китай с отправляющимся туда посольством».

По сути, в данном случае поэт поступал так же, как Байрон перед его женитьбой. Опасаясь отказа в сватовстве, Пушкин признавался в своем незаконченном отрывке «Участь моя решена, я женюсь…», переведенном якобы с французского, о своем твердом и навязчивом желании уехать подальше от родных просторов: «Если мне откажут, думал я, поеду в чужие края, — и уже воображал себя на пироскафе. Около меня суетятся, прощаются, носят чемоданы, смотрят на часы. Пироскаф тронулся, морской, свежий воздух веет мне в лицо; я долго смотрю на убегающий берег — My native land, аdieu. (Моя родная земля, прощай (англ.)». Причем поэту почти не важно было, куда ехать. В том же 1830 г. в «Домике в Коломне» поэт признавался, что ему все кажется, «что в тряском беге / По мерзлой пашне мчусь я на телеге»:

Что за беда? не все ж гулять пешком
По невскому граниту иль на бале
Лощить паркет или скакать верхом
В степи киргизской. Поплетусь-ка дале,
Со станции на станцию шажком…

Памятник Пушкину-ребенку на месте, где стоял дом, в котором он родился, хотя существует версия, что это произошло в другом месте Москвы – на пересечении Малой Почтовой улицы и Госпитального переулка. Фото: Сергей Дмитриев

 

Однако его надеждам на новое путешествие не суждено было сбыться. 17 (29) января 1830 г. он получил ответ Бенкендорфа с уведомлением, что император «не соизволил снизойти на вашу просьбу посетить заграничные страны, полагая, что это слишком расстроит ваши денежные дела, а кроме того слишком отвлечет вас от ваших занятий. Ваше желание сопровождать нашу миссию в Китай так же не может быть удовлетворено, потому что все входящие в нее лица уже назначены и не могут быть заменены другими без уведомления о том Пекинского двора».


Как же Николай I не хотел никуда отпускать поэта, в первую очередь в силу его сомнительной «неблагонадежности»! В марте 1830 г. он не отпустил Пушкина даже в Полтаву с Николаем Раевским. И как мог император утверждать, что путешествие в Европу «отвлечет» Пушкина от его «занятий», ведь литературное поприще, особенно для гениального поэта, в том-то и состояло, чтобы «напитываться новыми впечатлениями» и на их основе создавать новые произведения.


М. А. Цявловский в своих, к сожалению, уже забытых статьях о Пушкине приводил вообще феноменальный для темы нашего исследования факт: когда зимой 1830 г. Пушкину было отказано в посещении Европы и Китая, он ухватился за мысль проситься в Персию, поданную ему тем самым чиновником Третьего отделения А. А. Ивановским, который навещал Пушкина еще в 1828 г. Свидетельств факта такого прошения в документах не сохранилось, но ведь оно могло быть высказано и в устной форме, например во время одной из встреч Пушкина с Бенкендорфом. В любом случае готовность Пушкина отправиться туда, где погиб его друг и выдающийся дипломат Грибоедов, говорит о многом: и о смелости, и о готовности жертвовать собой, и о дружеской верности великого поэта!..

Памятник Александру Пушкину
и Наталье Гончаровой.
Москва, Арбат. Фото: Сергей Дмитриев

 

Накануне свадьбы поэта, 12 (24) февраля 1831 г., из поездки в Персию вернулся старший брат Натальи Николаевны Дмитрий Николаевич Гончаров, который, будучи чиновником Министерства иностранных дел, как раз и занимался в Тавризе разбором вещей и бумаг Грибоедова. И совершенно очевидно, что он не мог не рассказывать Пушкину во время их встреч о подоплеке и реальных обстоятельствах гибели поэта-посланника. Неизвестно, привез ли Гончаров с собой в Москву что-либо памятное из грибоедовских вещей…

Между тем венчание поэта и Натальи Гончаровой прошло 18 февраля 1831 г. и было омрачено предзнаменованием, которое уж слишком явно напомнило то, которое произошло два с половиной года назад во время венчания Грибоедова с Ниной Чавчавадзе 22 августа 1828 г. в Тифлисе, когда болевший лихорадкой жених обронил обручальное кольцо и сказал, что «это дурное предзнаменование». Присутствовавшая на венчании Пушкина Е. А. Долгорукова вспоминала: «Во время венчания нечаянно упали с аналоя крест и Евангелие, когда молодые шли кругом. Пушкин весь побледнел от этого. Потом у него потухла свечка. “Tous les mauvais augures” (“Все плохие предзнаменования” (фр.), — сказал Пушкин, выходя из церкви». Провидение еще раз протянуло незримую ниточку сходства между судьбами двух великих поэтов, хотя одному из них до исполнения мрачного предзнаменования оставалось чуть более 5 месяцев, а другому — немногим менее 6 лет.

Начинался новый этап в жизни Пушкина, наполненный и моментами счастья, и очередными испытаниями, и различными путешествиями, которые привели поэта через преграды и сомненья («Напрасно я бегу к сионским высотам, / Грех алчный гонится за мною по пятам…»), через духовные порывы («Недаром тёмною стезёй / Я проходил пустыню мира…») к очевидному выводу, ранее высказанному им не единожды:

Всё те же мы: нам целый мир чужбина;
Отечество нам Царское Село.

И имел здесь в виду поэт, конечно, в целом родную землю. Скитания Пушкина в итоге укрепили его неразрывную, кровную связь с Россией и ее природой. Однако все происходившее вокруг, тягости столичной жизни и ежедневная погоня за благополучием своей семьи не могли не обострять мрачные настроения поэта, которые он гениально отразил в строках, которые звучат как явная перекличка с «Горем от ума», постоянно, как тень, сопровождавшим Пушкина в его жизненных перипетиях:

 

А.С. Пушкин. Художник А.И. Клюндер 
с оригинала О.А. Кипренского 
и гравюры Н.И. Уткина. 1837

Не дай мне Бог сойти с ума.
Нет, легче посох и сума,
Нет, легче труд и глад.
Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то, чтоб с ним
Расстаться был бы рад…

Да вот беда: сойди с ума,
И страшен будешь как чума,
Как раз тебя запрут,
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку как зверька
Дразнить тебя придут.

А что же тема побега? Продолжала ли она будоражить сердце поэта или навсегда ушла в прошлое после арзрумских скитаний? Для того, чтобы ответить на этот вопрос, нам придется обратиться к последним годам жизни Пушкина — этого вечного странника русской поэзии.

Пост №13. Другие путешествия Пушкина

Пушкин-странник, вернувшись из Арзрума, оказался в условиях еще более строгого надзора со стороны «властей предержащих». И неужели он не хотел снова убежать от такой опеки куда-нибудь в дальние края? Хотел, но не совсем так, как раньше. В феврале 1830 г. поэт писал К. Собаньской, что его «прельщает… одна лишь мысль о том, что когда-нибудь у меня будет клочок земли в… Крыму». Однако через некоторое время появляется новый мотив в мечтаниях Пушкина: поэт еще раз подтверждает свое намерение уехать далеко-далеко, но уже с важным уточнением: «В пустыню скрыться я хочу… Стремлюсь привычною мечтою // К студёным северным волнам», то есть не к южным морям и восточным пределам, а к просторам Русского Севера. В том же году поэт уже по-новому интерпретировал цыганскую вольницу, выбрав для себя «тишину и сельскую негу»

Михайловское – душевные пенаты
Пушкина. Фото: Сергей Дмитриев

 

Здравствуй, счастливое племя!
Узнаю твои костры;
Я бы сам в иное время
Провождал сии шатры.

Завтра с первыми лучами
Ваш исчезнет вольный след.
Вы уйдете — но за вами
Не пойдет уже поэт.

Он бродящие ночлеги
И проказы старины
Позабыл для сельской неги
И домашней тишины.

Вскоре свадьба и семейная жизнь почти полностью изменили вектор возможного побега поэта. Уже 29 июня (11 июля) 1831 г. в письме П. А. Осиповой Пушкин просил продать ему деревушку Савкино: «Я бы выстроил себе там хижину, поставил бы свои книги и проводил бы подле добрых старых друзей несколько месяцев в году. Что скажете вы, сударыня, о моих воздушных замках, иначе говоря о моей хижине в Савкине? — меня этот проект приводит в восхищение и я постоянно к нему возвращаюсь». Позднее, в 1834 г., поэт уже откровенно видел цель своего побега в спасительных русских просторах, в обычной и спокойной сельской жизни, в очаровании тех же, сельских, нег:

Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит…
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.

А.С. Пушкин в Михайловском. Художник Н.А. Павлов. 1930-е

 

Этот же порыв к поиску и созиданию своего дома, своей обители Пушкин повторил и прозаически. В рукописи, продолжающей приведенные выше хрестоматийные строки, есть такие мудрые слова: «Юность не имеет нужды в at home (своем доме. — англ.), зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен кто находит подругу — тогда удались он домой. О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги: труды поэтические — семья, любовь etc. — религия, смерть». А еще позднее, в 1835 г., в программном для себя стихотворении «Странник», посвященном как раз побегу героя от людей и даже от семьи, Пушкин ещё раз подтвердил направление своих страннических мечтаний:

А.С. Пушкин в Болдино.
Художник А.А. Пластов. 1949

 

Пошел я вновь бродить, уныньем изнывая
И взоры вкруг себя со страхом обращая.
Как раб, замысливший отчаянный побег.
Иль путник, до дождя спешащий на ночлег.
Духовный труженик — влача свою веригу,
Я встретил юношу, читающего книгу.

Поэт-путник спросил юношу: «Куда ж бежать? Какой мне выбран путь?» На уточнение поэта, что он видит «некий свет», юноша дал страннику ясный и очень важный совет:

«Иди ж, — он продолжал, — держись сего ты света;
Пусть будет он тебе единственная мета,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!» — И я бежать пустился в тот же миг.

Показательно, что почти следом за этими строками Пушкин написал стихотворение о Михайловском («…Вновь я посетил…»).

В последние годы жизни тема Востока продолжала занимать поэта, который, к примеру, именно в этот период восхищался псалмами Давида и, как он признавался, часто «читал Библию». В 1831 г. с Кавказом был связан замысел крупного прозаического произведения Пушкина – «Романа на Кавказских водах», который был начат в конце сентября 1831 г., но вскоре оставлен поэтом без продолжения. В романе он собирался рассказать о «теперешнем состоянии Кавказа и прежнем». Такой замысел возник после ложных слухов о пленении горцами дочери М. И. Римской-Корсаковой Алины во время ее поездки на Минеральные Воды. Пушкин когда-то был увлечен этой девушкой, часто бывал в ее московском доме. И любопытно, что эта семья послужила прототипом для некоторых персонажей «Горя от ума».

В начале 30-х годов Пушкин, активно занимаясь издательской деятельностью, не единожды способствовал появлению персидской тематики в таких периодических изданиях, как «Литературная газета», «Северные цветы» и «Современник». Упомянем лишь несколько публикаций такого рода: стихотворения Л. А. Якубовича «Иран. Из Гафиза», «Старик. Из Саади», «Жены робкие, девицы…», а также повести Султана Казы-Гирея «Долина Ажигутай» и «Персидский анекдот».

Персия всегда была мечтой Пушкина-путешественника. Фреска из дворца Чехель Сотун.Исфахан.

 

В 1832 г. в наброске рецензии на книгу поэта А. Н. Муравьева «Путешествие к святым местам» Пушкин вновь с нескрываемой завистью писал о возможности своего товарища по поэтическому цеху «исполнить давнее желание сердца» и посетить святые, библейские места. Особенно Пушкина тронуло то, что Муравьев поехал в Иерусалим не ради написания «поэтического романа», не просто для поиска новых впечатлений: «Он посетил св. места как верующий, как смиренный христианин, как простодушный крестоносец, жаждущий повергнуться во прах пред гробом Христа Спасителя… Он не останавливается, он спешит… проникает в глубину пирамид, пускается в пустыню, оживленную черными шатрами бедуинов и верблюдами караванов, вступает в обетованную землю, наконец, с высоты вдруг видит Иерусалим…»

Так и представляется, что, описывая это путешествие, Пушкин сам устремлялся в своих мечтаниях на Землю обетованную, чтобы пасть с молитвой к Гробу Господню. А осенью 1834 г. поэт в своей повести «Кирджали» еще раз обратился к теме греческого национального движения против турецкого ига и рассказал о герое восстания 1821 г. «разбойнике» Кирджали.

Дом поэта в Михайловском.
Фото: Сергей Дмитриев

 

Свое последнее крупное путешествие, которое долго назревало (поэт писал еще в феврале 1833 г. П. В. Нащокину: «Путешествие нужно мне нравственно и физически»), Пушкин совершил 17 (29) августа 1833 г., когда он отправился из Петербурга через Москву в Нижний Новгород, Казань, Симбирск, Оренбург, Уральск и, пробыв в Болдине около 40 дней, вернулся в столицу 20 ноября (2 декабря) того же года. Поездка, одобренная императором, была нужна поэту для сбора материалов по «Истории Пугачева» и «Капитанской дочке», и совершенно очевидно, что, преодолев в восточном направлении только от Москвы до Уральска около 1800 верст, поэт не мог не увидеть воочию ранее неизвестные ему приметы Востока на дальних просторах своего Отечества, населенных разными народами. «Я прочел со вниманием все, что было напечатано о Пугачеве… Я посетил места, — объяснял он впоследствии, — где произошли главные события эпохи, мной описанной, поверяя мертвые документы словами еще живых, но уже престарелых очевидцев…» Естественно, в пути не обошлось без приключений и тягостей, столь знакомых страннику Пушкину.

Закончив к концу 1833 г. свою «Историю Пугачева», Пушкин проявил себя впервые в жизни в качестве историка-исследователя, а не только писателя. Рассказывая о яицких казаках и их взаимоотношениях с соседскими «татарскими семействами», он затронул и тему казацких набегов на Персию, упомянув при этом Стеньку Разина: «Число их (казаков) час от часу множилось. Они продолжали разъезжать по Каспийскому морю, соединялись там с донскими казаками, вместе нападали на торговые персидские суда и грабили приморские селения. Шах жаловался царю. Из Москвы посланы были на Дон и на Яик увещевательные грамоты».

В другом месте «Истории» поэт рассказал об участии уральских казаков в петровских походах для усмирения башкирцев и взятия Хивинского ханства. Пушкин подробно описал эпопею казаков яицкого войска во главе с Нечаем, который, пойдя на Хиву, «без всякого труда и препятствия городом и всем тамошним богатством овладел, а ханских жен в полон побрал, из которых одну он, Нечай, сам себе взял и при себе содержал». Однако вскоре выступивших из города казаков догнал возвращавшийся из похода местный хан с войском и наголову разбил неприятеля. Впоследствии такие же походы казаков продолжались. Пушкин подробно коснулся в своем труде и истории трагического исхода в 1771—1772 гг. волжских калмыков в сторону Китая, кончившимся гибелью в боях и от болезней десятков тысяч калмыков.

Совершенные в 1833 г. странствия пробудили в поэте жажду новых путешествий. Находясь в Болдине, поэт написал свою непревзойденную «Осень» с ее бессмертными строками: «Унылая пора! Очей очарованье!», но закончил он это стихотворение показательным сравнением своего поэтического вдохновения с готовым к отплытию кораблем:

А.С. Пушкин. Художник
К.С. Петров-Водкин. 1934

 

…Минута — и стихи свободно потекут.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
Но чу! — матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз — и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны…
Плывет. Куда ж нам плыть?

И на этот вопрос ответил сам поэт, хотя он и сделал это в черновом варианте последней строфы стихотворения:

Ура!.. куда же плыть? какие берега
Теперь мы посетим: Кавказ ли колоссальный,
Иль опаленные Молдавии луга,
Иль скалы дикие Шотландии печальной,
Или Нормандии блестящие снега,
Или Швейцарии ландшафт пирамидальный.

Здесь Пушкин добавил к списку вожделенных им мест и стран не только уже виденные им Кавказ и Молдавию, но и западноевропейские края. При этом в черновике «Осени» поэт упомянул также тех «знакомцев дальних», которых привыкла лелеять его мечта, смешав и Восток и Запад:

Стальные рыцари, угрюмые султаны,
Монахи, карлики, арапские цари,
Гречанки с четками, корсары, богдыханы,
Испанцы в епанчах, жиды, богатыри.

Восточные мотивы долго манили к себе Пушкина. Интерьер гарема в Тегеране. Ж.-Ж.-О. Лоран. 1846-1849

 

В декабре 1833 г., лишь только в продаже появилось первое издание «Горя от ума», Пушкин приобрел его, и оно заняло свое законное место в ряду «любимых друзей», как называл свои книги Пушкин. Грибоедов стал прототипом одного из персонажей неосуществленного замысла поэта — романа «Русский Пелам» (1834—1835), в котором должна была быть отражена сквозной линией так называемая четверная дуэль В. В. Шереметева с А. П. Завадовским и Грибоедова с А. И. Якубовичем.

Называя своего героя русским Пеламом, поэт имел в виду героя романа «Пелам, или Приключения джентльмена» английского писателя Эд. Буллвер-Литтона, романа, который тоже был построен на основе путешествий. Жаль, что Пушкин не успел воплотить этот замысел в жизнь, ведь он прекрасно знал всю эту историю, и не только со слов самого Грибоедова, но и со слов «колоритного» Якубовича, с которым он также общался. Еще в ноябре 1825 г. поэт писал А. А. Бестужеву об этом знакомом: «…Не Якубович ли, герой моего воображения? Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что я с ним разбойничал на Кавказе, простреливал Грибоедова (здесь имеется в виду сама дуэль, закончившаяся ранением поэта в левую руку, что привело к «неработоспособности» мизинца. — С. Д.), хоронил Шереметева etc. — в нем много, в самом деле романтизма. Жаль, что я не встретился с ним в Кабарде — поэма моя была бы еще лучше».

А.С. Пушкин и В.И. Даль на пути в Бёрды. Художник А.Ф. Преснов. 2017

 

«Русский Пелам» так и не был написан. Причину этого Пушкин объяснил В. И. Далю своим «пылким духом поэта»: «…Вы не поверите, как мне хочется написать роман, но нет, не могу: у меня начато их три, — начну прекрасно, а там недостает терпения, не слажу».

В январе 1835 г. Пушкин еще раз вспоминает Грибоедова в своей неопубликованной статье «Путешествие из Москвы в Петербург», где горько сетует о том, насколько изменился облик Москвы: «Горе от ума» есть уже картина обветшалая, печальный анахронизм. Вы в Москве уже не найдете ни Фамусова, который всякому, ты знаешь, рад — и князю Петру Ильичу, и французику из Бордо, и Загорецкому, и Скалозубу, и Чацкому; ни Татьяны Юрьевны, которая

Балы дает нельзя богаче
От рождества и до поста,
А летом праздники на даче.

Хлестова — в могиле; Репетилов — в деревне. Бедная Москва!..» Пушкин мог бы добавить: и нет, и не будет никогда в Москве и самого автора бессмертной комедии!

А.С. Пушкин, сочиняющий стихи. Художник П.П. Кончаловский. 1937-1944

 

Важно, что тема путешествий, в том числе и на Восток, продолжала занимать поэта и в самые последние годы его жизни. Об этом может свидетельствовать хотя бы отрывок «Мы проводили вечер на даче…», написанный в том же 1835 г., посвященный Клеопатре и созвучный с незаконченной повестью поэта «Египетские ночи» (в этой повести, кстати, в качестве главного героя действует поэт по фамилии Чарский — почти что Чацкий!).

Послушаем, какая поэзия дальних странствий звучит в описаниях Пушкиным египетских реалий древнего времени: «Темная, знойная ночь объемлет африканское небо; Александрия заснула; ее стогны утихли. Дома померкли. Дальний Форос горит уединенно в ее широкой пристани, как лампада в изголовье спящей красавицы… Порфирная колоннада, открытая с юга и севера, ожидает дуновения Эвра; но воздух недвижим — огненные языки светильников горят недвижно… море, как зеркало, лежит недвижно у розовых ступеней полукруглого крыльца. Сторожевые сфинксы в нем отразили свои золоченные когти и гранитные хвосты…» Да, величайший в истории России поэт становился на склоне своих лет непревзойденным мастером прозы.

А.С. Пушкин. Художник К.-П. Мазер.
1839

 

Именно Н. В. Гоголь лучше, чем кто-либо другой, понял, какую роль в творчестве Пушкина сыграл Восток. По его словам, судьба совсем не случайно «забросила» поэта туда, «где гладкая неизмерность России прерывается подоблачными горами и обвевается югом», Кавказ не только поразил Пушкина, но и «вызвал силу души его и разорвал последние цепи, которые еще тяготели на свободных мыслях». В итоге, как писал Гоголь о поэте, «в своих творениях он жарче и пламеннее там, где душа его коснулась юга. На них он невольно означил всю силу свою и оттого произведения его, напитанные Кавказом, волею черкесской жизни и ночами Крыма, имели чудную, магическую силу…» И как это часто бывает у писателей-гениев, Пушкин, пропитавшись духом Востока, еще сильнее и ярче стал воспевать родную землю, русская струна зазвучала в его творениях более пронзительно и звонко.

И вполне закономерно, что в конце своего страннического пути Пушкин подошел от поэзии к прозе, а от прозы к истории — науке о том, как развивались дороги человеческой жизни в самых разных уголках планеты. Почти пять с половиной лет он занимался сбором материалов и написанием «Истории Петра I» — главного своего исторического исследования, сквозь призму которого он хотел не только взглянуть на поворотные моменты отечественной истории, но и понять место России в изменяющемся мире. Изучение материалов по Петровской эпохе поэт продолжал до последних дней жизни. В конце декабря 1836 г. он сообщал, что «Петр Великий» отнимает у него «много времени».

По сути, в последние годы своей жизни поэт стал больше историком, чем поэтом. Еще в июле 1831 г. он по его просьбе был зачислен в Коллегию иностранных дел «с позволением рыться в старых архивах для написания истории Петра Первого», где занимался до марта 1832 г. Затем он получил разрешение работать в Эрмитаже над библиотекой Вольтера «с разными редкими книгами, доставленными ему (Вольтеру) для составления его истории Петра Великого», а также подолгу занимался в архивах Российской империи в Москве (ныне Центральный архив древних актов).

Мемориальная доска в Санкт-Петербурге на здании по адресу Мойка, 12/Фото: Сергей Дмитриев

 

В письме к жене от 16 мая 1836 г. из Москвы Пушкин писал: «В архивах я был, и принужден буду опять в них зарыться месяцев на шесть». А по воспоминаниям Н. М. Смирнова, поэт особенно хорошо «изучил российскую историю и из оной всю эпоху с начала царствования Петра Великого до наших времен… Он этим делом занялся с любовью, но не хотел писать прежде, чем соберет все нужные материалы…» Суть своего замысла Пушкин прояснил в еще одном письме к жене: «Ты спрашиваешь меня о Петре? Идет помаленьку; скопляю материалы — привожу в порядок — и вдруг вылью медный памятник, которого нельзя будет перетаскивать с одного конца города в другой, с площади на площадь, с переулка в переулок».

Мемориальная доска в Санкт-Петербурге
на здании по адресу Мойка, 12
Фото: Сергей Дмитриев

 

Вот это-то качество кропотливого труда в архивах и отличало всегда настоящих историков от писателей-беллетристов, которые любят историю, пишут на ее сюжеты свои произведения, но часто не беспокоятся о документальной точности своих трудов. Пушкин, если бы судьба подарила ему долгую жизнь, без сомнения, стал бы выдающимся историком, о чем может свидетельствовать хотя бы рассматриваемая нами «История Петра», которую ждали драматические коллизии. Подготовительный текст ее чудом сохранился: эта рукопись была создана поэтом в 1835 г., затеряна в 1850-х гг., найдена потомками Пушкина только в 1917 г. в подмосковной Лопасне, а опубликована впервые лишь в 1938-м. Но несмотря на свою незавершенность, «История» прекрасно иллюстрирует широту исторических взглядов поэта и его почти всемирный взгляд на Петровскую эпоху. Об этом может свидетельствовать хотя бы тот факт, что из общего объема рукописи в 350 книжных страниц 12 страниц Пушкин посвятил одному только Персидскому походу Петра I (1722—1723), назвав соответствующую главу «Дела персидские».

Начиная поход и стремясь восстановить торговый путь из Центральной Азии и Индии в Европу, Петр планировал выступить из Астрахани, идти берегом Каспия, захватить Дербент и Баку, дойдя до реки Куры, основать там крепость, а затем двинуться на Тифлис, чтобы оказать поддержку Грузии в борьбе с Османской империей. И этот масштабный поход, в котором на стороне России участвовало более 100 000 человек, в том числе татары, калмыки, армяне и грузины, увенчался успехом. 23 августа 1722 г. русские войска вошли в Дербент, в ноябре — в город Решт — столицу персидской провинции Гилян, а 26 июля 1723 г. — в Баку. 12 сентября того же года в Петербурге был заключен мирный договор с Персией, согласно которому к России отошли Дербент, Баку, Решт, провинции Ширван, Гилян, Мазендаран и Астрабад.

Могила А.С. Пушкина в Святогорском монастыре. Фото: Сергей Дмитриев

 

Вмешательство в события Османской империи, войска которой летом 1723 г. вторглись в Грузию, Армению и западную часть Азербайджана, помешало Петру выполнить освободительные задачи в Закавказье. И хотя для того, чтобы избежать новых русско-турецких войн, Россия вынуждена была вернуть Персии все ее прикаспийские области, согласно Рештскому договору (1732) и Гянджинскому трактату (1735), победы Петра на Востоке были очевидны, и мимо них не мог пройти Пушкин, который, как мы знаем, интересовался темой Персии долгие годы.


Весь накопленный Пушкиным «персидский материал» с множеством удивительных историй и судеб выявлял, как он сам утверждал, серьезные «основания для восточного романа», который поэт мечтал написать. Но судьба отпустила ему тогда слишком мало времени.


В последний год жизни настроения поэта менялись, и он уже не так истово рвался в дорогу, особенно учитывая его семейные дела. Но он до конца оставался верен Музе странствий, помня о своих былых путешествиях. Под конец жизни не утерял поэт и интереса к истории. Обращаясь к Ювеналу, он писал тогда: «Ты к мощной древности опять меня манишь…» Поэт в этот период лишь окончательно менял вектор своих устремлений. Вот как гениально он высказал эти настроения в своих стихах:

Святогорский монастырь.
Литография. 1837

 

В ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безымянные страданья…
Другие дни, другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И в поэтический бокал
Воды я много подмешал.
Иные нужны мне картины:
Люблю песчаный косогор,
Перед избушкой две рябины,
Калитку, сломанный забор…

В этих словах чувствуется неприкрытая тяга поэта к родной земле (заметим, не к столицам, а к русской деревне и усадьбе). Между тем мечты о новых путешествиях, в том числе дальних, вовсе не оставили поэта. Больше того, за полгода до смерти, в 1836 г., в стихотворении «Из Пиндемонти» поэт вообще поставил путешествия и познание культурных творений, наряду с независимостью и свободой поэта, выше каких-либо других ценностей бытия:

По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья,
Вот счастье! вот права…

Пусть этот завет верности путешествиям и возведения их на пьедестал величайших жизненных благ послужит и в наше суматошное время примером для всех, кто проявляет «охоту к перемене мест». Пушкин из далека-далёка зовет нас «по прихоти своей скитаться здесь и там», наполняя жизнь новыми впечатлениями и мудростью…

Пост №14. Путешествие Онегина

Завершая тему путешествий Пушкина, самым ярким и важным из которых было именно путешествие в Арзрум, мы не можем не затронуть более подробно главное творение поэта — роман в стихах «Евгений Онегин», который Пушкин писал почти восемь с половиной лет, с мая 1823 по октябрь 1831 г., во время многих своих странствий и скитаний, а значит, этот роман не мог не вобрать в себя не только саму тему путешествий, но и конкретные моменты жизни автора-скитальца. Закончив роман вчерне в Болдине осенью 1830 г., Пушкин в особой табличке перечислил девять написанных глав с их предполагаемыми заголовками и с указанием дат и мест, где они писались. Приведем этот документ, датируемый 26 сентября 1830 г. и раскрывающий «кухню» работы поэта:

«Онегин
Часть первая.
Предисловие
I песнь. Хандра. Кишинев, Одесса.
II Поэт. Одесса 1824.
III Барышня. Одесса. Мих. 1824.

Часть вторая.
IV песнь. Деревня Михайлов. 1825.
V. Именины Мих. 1825. 1826.
VI. Поединок Мих. 1826.

Часть третья.
VII. песнь Москва Мих. П. Б. Малинн. 1827. 8.
VIII. Странствие Моск. Павл. 1829 Болд.
IX. Большой свет Болд.

Примечания.
1823 год 9 мая Кишинев — 1830 25 сент. Болдино.
26 сент. АП
И жить торопится и чувствовать спешит. К. В.
7 лет 4 месяца 17 дней».

Пушкин до дня высчитал, сколько времени прошло с начала его работы над романом в Кишиневе. Но в Болдине в сентябре 1830 г. правка романа автором не закончилась. В дальнейшем Пушкин исключил из состава романа всю восьмую главу «Странствие», перенеся часть строф из этой главы в последнюю главу романа, которая и стала восьмой. В нее же Пушкин включил и письмо Онегина к Татьяне, написанное им в Царском Селе 5 октября 1831 г. П. А. Катенин в письме к П. В. Анненкову, правда, через много-много лет, в 1853 г., объяснил причины, по которым поэт выкинул главу «Странствие» из текста романа: «Об осьмой главе Онегина слышал я от покойного в 1832-м году, что сверх Нижегородской ярмонки и Одесской пристани Евгений видел военные поселения, заведенные гр. Аракчеевым, и тут были замечания, суждения, выражения, слишком резкие для обнародования, и потому он рассудил за благо предать их вечному забвению и вместе выкинуть из повести всю главу, без них слишком короткую и как бы оскудевшую».

Пушкин и Онегин на набережной Невы.
Художник Е.И. Гейтман
с оригинала А.В. Нотбека. 1829

 

Кроме упомянутых девяти глав, Пушкин работал и над десятой, не предназначая ее для печати, в том числе потому, что там рассказывалось о декабристах. Эту главу Пушкин сжег в Болдине 19 октября 1830 г., зашифровав ее на нескольких листках, из которых сохранился лишь один листок, содержащий четверостишия нескольких начальных строф. Кроме того, сохранились черновики трех строф десятой главы, что позволило пушкинистам восстановить ее частично. Исчезли и те строфы из «Путешествия Онегина», где говорилось о новгородских поселениях.


Для нас из этой творческой хроники важно уяснить, что Пушкин работал над своим романом в Кишиневе, Одессе, Михайловском, Петровском, Бернове, Малинниках, Москве, Болдине и Царском Селе…


Вот она, география странствий поэта на протяжении более 8 лет, но эта география не совпадает с географией самого романа, действие которого происходит лишь в Петербурге, Москве и в той местности, где расположены имения Лариных, Онегина и Ленского (Пушкин не называет названия мест этих имений, кроме поместья Ленского, расположенного, по всей видимости, в вымышленном автором Красногорье). Правда, Пушкин все равно наполнил содержание романа многими географическими названиями и топонимами: конкретными местами Петербурга (Нева, Летний сад, Мильонная улица, Охта), Москвы (Петровский замок, Тверская улица, Дворянское Собранье, места «у Харитонья в переулке» и «у Симеона»), названиями, упоминаемыми в повествовании о героях романа (например, «очаковская медаль», «dandy лондонский», «английский сплин», «страсбургский пирог», «лимбургский сыр»), и названиями, которые присутствуют в личных отступлениях автора («гордая лира Альбиона», «венецианка младая», «пленницы берегов Салгира», «глушь Молдавии печальной» и т. д.).

Карта путешествий А.С. Пушкина

 

Однако особняком в романе стоит «Путешествие Онегина»: чтобы разобраться с этим важным фрагментом, придется снова вспомнить о Грибоедове, чья гениальная комедия «Горе от ума» оказала сильное влияние на многие произведения Пушкина, особенно на «Бориса Годунова» и «Евгения Онегина». Не вдаваясь в подробности и не упоминая скрытые параллели и созвучия, укажем лишь на то, что в «Онегине» поэт трижды прямо ссылается на «Горе от ума»: в шестой главе, когда он воспроизводит строку Грибоедова: «И вот общественное мненье!»; в эпиграфе к седьмой главе со словами из комедии: «Гоненье на Москву! что значит видеть свет! // Где ж лучше? // Где нас нет»; и в восьмой главе, где Онегин, «убив на поединке друга», «ничем заняться не умел» и отправился в путешествие:

Им овладело беспокойство,
Охота к перемене мест
(Весьма мучительное свойство,
Не многих добровольный крест).
Оставил он свое селенье,
Лесов и нив уединенье…
И начал странствия без цели,
Доступный чувству одному;
И путешествия ему,
Как всё на свете, надоели;
Он возвратился и попал,
Как Чацкий, с корабля на бал.

Здесь Пушкин не только следует за Грибоедовым, который писал о чувствах, «Которые во мне ни даль не охладила, // Ни развлечения, ни перемена мест», но и прямо сравнивает Онегина с Чацким, загадывая нам очередную загадку: а где же странствовал главный герой пушкинского поэтического воображения? Там же, где и Чацкий? Вспомним, что Чацкий появляется зимним утром 1819 г. в московском доме Фамусова после того, как провел три года где-то в далеких краях, проехав на лошадях больше семисот верст, видимо, из Петербурга в Москву. Очевидно, что в Россию Чацкий прибыл водным путем, вероятнее всего, с лечебных вод (в Германии?), в комедии упоминается также, что он побывал во Франции. Получается, что и Онегин, отсутствовавший также три года, тоже «на корабле» вернулся в Петербург из Европы. Однако не все так просто.

Пушкин в книжной лавке А.Ф. Смирдина. Художник Н.А. Павлов. 1930-е

 

Дело в том, что в 1827 г. Пушкин хотел в своих черновиках ввести путешествие Онегина в седьмую главу романа в стихах, написав, что его герой, «убив неопытного друга», решился «в кибитку сесть» и отправился, скорее всего, за границу:

Ямщик удалый засвистал,
И наш Онегин поскакал
Искать отраду жизни скучной —
По отдалённым сторонам,
Куда не зная точно сам.

Потом, в 1830 г., поэт решил посвятить путешествиям Онегина отдельную восьмую главу, и весьма важно, что тогда в плане всех глав он назвал её «Странствие». Однако в 1831 г. Пушкин изменил свое намерение, вынув «Странствие» из системы глав и поместив отрывки из «Путешествия Онегина» в качестве отдельного приложения к своему роману. Сам поэт позднее чистосердечно признался в предисловии к этим отрывкам, что «он выпустил из своего романа целую главу, в коей описано было путешествие Онегина по России», причем «по причинам, важным для него, а не для публики». При этом, публикуя отрывки, автор не включил в них следующую ключевую строфу, в которой прямо говорилось о европейских странствиях Онегина:

Пушкин и Онегин. Иллюстрация
к роману «Евгений Онегин».
Художник К.И. Рудаков. 1949

 

Наскуча или слыть Мельмотом
Иль маской щеголять иной,
Проснулся раз он патриотом
Дождливой, скучною порой.
Россия, господа, мгновенно
Ему понравилась отменно,
И решено. Уж он влюблен,
Уж Русью только бредит он,
Уж он Европу ненавидит
С её политикой сухой,
С её развратной суетой.
Онегин едет; он увидит
Святую Русь: её поля,
Пустыни, грады и моря.

Вот так и получилось, что в своем романе Пушкин вообще не поместил прямых свидетельств о заграничном вояже Онегина. Владимир Набоков в своих обстоятельных «Комментариях к «Евгению Онегину» Александра Пушкина» писал, что «в окончательном тексте» романа «мы не находим ничего такого, что давало бы веские основания исключить возможность странствий Онегина (после того, как он побывал на черноморских берегах…) по Западной Европе, откуда он и возвращается в Россию». Однако, согласно исследованиям того же Набокова, получается, что, выехав из Петербурга вскоре после дуэли летом 1821 г., Онегин направился в Москву, Нижний Новгород, Астрахань и на Кавказ, осенью 1823 г. он попал в Крым, навестил Пушкина в Одессе и в августе 1824 г. возвратился в Петербург, «закончив круг своего русского путешествия, — никакой возможности того, что побывал и за границей, не остается».

Не будем углубляться в доказательства Набокова, отметим только, что уж очень долгим было путешествие Онегина по России — более трех лет, при том, что он посетил не так уж много мест. За такой срок можно было бы объехать всю Россию. Поэтому я бы не стал исключать того, что в замыслах Пушкина было все-таки запланировано заграничное путешествие Онегина, просто автор ждал и надеялся, что он сам рано или поздно отправится в собственные заграничные странствия и опишет их в онегинских строфах. Однако жизнь никак не дарила Пушкину дальние поездки, и пришлось исключить заграничные вояжи из сюжета романа.

Пушкин в Михайловском. Художник Б.В. Щербаков. 1969

 

Хронология, в которой первая глава отнесена к зиме 1819—1820 г., последняя глава (возвращение Онегина в Петербург) к осени (у Набокова — к августу) 1824 г., а финал — к весне 1825 г., сложилась весьма давно и была предложена еще Р. В. Ивановым-Разумником в начале XX в. Большинство пушкинистов придерживались именно этой хронологии, которая как бы подводила Онегина к восстанию декабристов. Такую точку зрения отстаивал и В. В. Набоков, и Ю. М. Лотман, и Н. Л. Бродский. Однако ряд исследователей (В. М. Кожевников, А. А. Аникин) отстаивают иную периодизацию, отталкиваясь от важного указания Пушкина в тексте романа, что по ходу повествования Татьянин день накануне дуэли Онегина с Ленским был в субботу, а это могло произойти в те годы только 12 января 1824 г. Они не оспаривают пушкинское указание из предисловия к первой главе, что ее события относятся к зиме 1819 г. и что друзья — Онегин и Пушкин — были разведены судьбой летом 1820 г., но дальнейшие события, по их мнению, были намного дольше развернуты во времени: знакомство Онегина с Лариными не могло состояться в тот же 1820 г., когда ближе к осени герой романа прибыл в дядино имение; знакомство Татьяны с Онегиным произошло, скорее всего, уже весной 1823 г.; после дуэли 14 января 1824 г. Онегин отправился в свое трехлетнее путешествие — до 1827 г., причем, возможно, и по зарубежью (не зря же Ф. М. Достоевский в «Речи о Пушкине» говорил, что Евгений «скитается по землям иностранным»); Татьяна Ларина приехала в Москву зимой, в январе — феврале 1825 г., а в конце этого года вышла замуж за генерала; восьмая глава описывает Санкт-Петербург, уже почти забывший восстание декабристов, события в ней разворачиваются поздней осенью 1827 г., а завершается действие романа весной 1828 г.

А.С. Пушкин у трех сосен. Художник С.И. Телин. 1977

 

В пушкинском романе много загадок, и одной из них до сих пор остается хронология событий «Евгения Онегина». Будем надеяться, что эта загадка будет когда-либо разгадана полностью и бесповоротно. Нам же следует обратить внимание вот на это важное заключение: фактически Онегин странствует только путями самого автора. Жизнь не подарила Пушкину других больших странствий, хотя в период написания романа он несколько раз надеялся на свои путешествия за границу.


Поэтому-то глава «Путешествие Онегина» и осталась незаконченной: поэт не хотел писать о том, чего сам не видел. Он описал в ней только те места, которые посещал лично, и не его вина, что это были только точки на карте России, а не всего мира.


Между тем у поэта была затаенная страсть воочию увидеть далекие страны. О ней лучше всех рассказала в своих записках А. О. Смирнова-Россет, с которой Пушкин часто встречался в салоне вдовы историка Е. А. Карамзиной. Вот как она передала весьма красноречивые для нашего повествования слова поэта: «Я желал бы видеть Константинополь, Рим и Иерусалим. Какую можно бы написать поэму об этих трех городах, но надо их увидеть, чтобы о них говорить. Увидеть Босфор, Святую Софию, посидеть в оливковом саду, увидеть Мертвое море, Иордан! Какой чудесный сон!»

Пушкин у А.О. Смирновой-Россет. Художник Н.А. Павлов. 1936

 

«Затем он говорил о Риме сперва идолопоклонническом, потом христианском, — продолжала Смирнова-Россет, — говорил об Иерусалиме, причем я заметила, что он был взволнован. Глаза его приняли выражение, которого я не видала ни у кого, кроме него, и то редко. Когда он испытывает внутренний восторг, у него появляется особенное серьезное выражение: он мыслит. Я думаю, что Пушкин готовит для нас еще много неожиданного. Несмотря на веселое обращение, иногда почти легкомысленное, несмотря на иронические речи, он умеет глубоко чувствовать. Я думаю, что он серьезно верующий, но он про это никогда не говорит. Глинка рассказал мне, что он раз застал его с Евангелием в руках, причем Пушкин сказал ему: “Вот единственная книга в мире; в ней все есть”. Я сказала Пушкину: “Уверяют, что вы неверующий”. Он расхохотался и сказал, пожимая плечами: “Значит, они меня считают совершенным кретином”».

А.С. Пушкин. Е.Ф. Белашова. 1955

 

Заметим, что из трех великих городов, выделенных Пушкиным, Иерусалим и Константинополь — это жемчужины Востока, Рим был когда-то столицей империи, простиравшейся на три континента — Европу, Африку и Азию, а Библия вообще самый выдающийся памятник восточной культуры. А. О. Смирнова-Россет, в воспоминаниях которой, правда, некоторые исследователи находят сомнительные сведения, уверяла также, что совсем не случайным был интерес Пушкина и к Китаю: «Я спросила его: неужели для его счастья необходимо видеть фарфоровую башню и великую стену? Что за идея смотреть китайских божков? Он уверил меня, что мечтает об этом с тех пор, как прочел «Китайского сироту», в котором нет ничего китайского; ему хотелось бы написать китайскую драму, чтобы досадить тени Вольтера». В черновиках первой главы «Евгения Онегина» сохранились недописанные пушкинские строки о Конфуции:

А.С. Пушкин.
Художник В.А. Тропинин. 1827

 

Конфуций — мудрец Китая
Нас учит юность уважать —
От заблуждений охраняя,
Не торопиться осуждать.
Она одна дает надежды…

Китайский эпизод в мечтаниях Пушкина о дальних странствиях еще раз демонстрирует, насколько отзывчивым он был к истории и жизни самых разных народов мира, как увлеченно он бредил Востоком, понимая, вероятнее всего, ту великую миссию, которую суждено было выполнить русскому народу в Азии. Косвенно об этом осознании свидетельствует записанный Пушкиным в дневнике его разговор 30 ноября 1833 г. с английским поверенным в делах в Петербурге Блаем: «Долго ли вам распространяться? (мы смотрели карту постепенного распространения России, составленную Бутурлиным). Ваше место Азия; там совершите вы достойный подвиг цивилизации…»


Нам же важно еще и еще раз подчеркнуть, что и в своем главном поэтическом творении Пушкин отдал весомую дань теме путешествий, создав, по сути, своим «Путешествием Онегина» один из первых поэтических травелогов в России.


 

Персидская струна русской поэзии

На протяжении многих лет историк, поэт, автор проекта «Поэтические места России» Сергей Дмитриев изучает связь русских поэтов с Ираном и Персией и влияние, которое оказал Ближний Восток и эта территория с самобытной культурой и историей на русскую поэзию. Вашему вниманию представлены несколько глав из новой книги Сергея Дмитриева «Русские поэты и Иран. Персидская струна русской поэзии от Грибоедова и Пушкина до Есенина и нынешних дней», в которых представлены уникальные факты биографии поэтов России разных исторических эпох. 

От автора

Восток и особенно таинственная Персия больше двух веков влекли к себе мастеров русской поэзии, искавших для себя вдохновение в восточных мотивах. Почему и каким образом это происходило в судьбах поэтов? Что привнесла в отечественную литературу персидская струна русской поэзии? Этими вопросами я заинтересовался ещё при подготовке альбома «По свету с камерой и рифмой», в котором я вскользь коснулся весьма занимательной и почти не изученной в нашей стране темы, которую можно назвать «Русские поэты-путешественники». Удивительно, но специально этой темы в самом широком ключе не касался еще ни один исследователь, а в России не издано ни одной антологии стихотворений поэтов-путешественников по разным странам. Можно констатировать, что в отечественном литературоведении имеются лишь разрозненные исследования о некоторых путешествиях отдельных поэтов, например А.С. Пушкина или Н.С. Гумилёва, и полное раскрытие этой темы еще впереди. Однако начинать подступы к ней нужно уже сегодня, и мои путешествия по Ирану достаточно ясно показали, что наиболее интересным освещением этой темы могло бы стать исследование связей русских поэтов с той или иной страной, будь то Персия, Япония или Святая Земля. Причём, предметом такого исследования должна стать не только история конкретных путешествий в данную страну тех или иных поэтов с подробным изучением их творений на эту тему, но и выяснение того, как вообще культурное наследие той или иной страны повлияло на творчество русских поэтов, как оно отразилось в их поэтических поисках, даже если они сами никогда не были в этой конкретной стране мира.

Исхафан, Персия. Гравюра, 1830 г.

Начиная работу над этой темой, я и представить себе не мог, какое огромное воздействие оказала Персия, ее история и культура на русскую поэзию и ее выдающихся представителей. Причем это не зависело от того, удавалось ли самим поэтам воочию увидеть персидский мир. Вспомним, какие яркие стихи оставили о Востоке и Персии так и не побывавшие в ней В. Жуковский, А. Фет, Ф. Тютчев, И. Бунин, В. Брюсов, К. Бальмонт, М. Волошин, Н. Гумилёв и, особенно, С. Есенин! Лишь нескольким поэтам удалось когда-то прикоснуться к персидской земле, и, конечно, первым среди них навсегда останется «персидский странник» Александр Грибоедов, которому суждено было не только более трех лет своей короткой жизни провести в Персии, но и погибнуть в ее столице. Грибоедов стал тем незабываемым примером, который, как магнит, притягивал к Персии многих шедшим по его «восточным стопам» поэтов – и Пушкина, и Лермонтова, и Есенина…

Глубокое погружение в тему «Русские поэты и Персия» принесло для меня много открытий. Оказалось, что в этой стране побывали не только Александр Грибоедов (1819–1822, 1827-1829 годы) и Велимир Хлебников (1921 год), что довольно широко известно, но и такие поэты и писатели, как:

Василий Каменский (1906 год),
Николай Клюев (предположительно в начале ХХ века, но это не подтверждено документами),
Владимир Тардов (1909, 1920, 1921-1928 годы, работал дипломатом в Иране, специалист по фарси),
Лев Василевский (до 1912 г., работал тогда судовым врачом, написал цикл стихов «Персидские мотивы»),
Юрий Терапиано (1913 год),
Евгений Яшнов (1914 год),
Сергей Городецкий (1916–1917, 1921 годы),
Эдуард Багрицкий (1917–1918 годы),
Виктор Шкловский (1917–1918 годы),
Александр Чачиков (1918, 1921 годы),
Мойше Альтман (1920 год),
Вячеслав Иванов (1921 год),
Григорий Санников (1925, 1956 годы).

В советское время и позднее в Иране побывали Алексей Сурков (1946), Вера Инбер (1946), Расул Гамзатов, Тимур Зульфикаров, Михаил Синельников, Сергей Маркус, Аида Соболева и… автор настоящего исследования.

Шумерский барельеф, Шираз, Иран

Из этого перечня очевидной становится удивительная картина «закрытости» Ирана для русских поэтов: до 1906 г., когда в Персии оказался Каменский, там побывал из отечественных поэтов только один Грибоедов, да и то это было почти за 80 лет до этого. А с 1906 по 1925 г. Иран посетило не менее 15 поэтов, хотя они и были разного масштаба и известности. При этом важно отметить, что большинство из них увидели только северные районы Ирана и не посещали ни Тегерана, ни Исфахана, ни Шираза. Потом последовали довольно отрывочные посещения Ирана советскими поэтами, а еще через некоторое время, уже после распада СССР, начались поездки в эту страну поэтов новой России, в том числе и автора этого труда. Все равно нам известно о посещении Ирана лишь примерно 25 поэтами, оставившими в своих стихах образы родины Саади и Хафиза…

Попробуем далее в нескольких постах показать, какое место «дыхание Персии» занимало в творчестве многих русских поэтов, и тех, кто побывал в Иране, и тех, кого он манил к себе долгие годы...

Персидская струна русской поэзии: от самых истоков

Мила нам добра весть о нашей стороне: 
Отечества и дым нам сладок и приятен.

Г.Р. Державин

Дайте русскому мальчику звездное небо, и на следующий день он вернет вам ее исправленной.
Ф.М. Достоевский («Братья Карамазовы»)

 

Начало начал

Когда же интерес к Персии впервые проявился в русской поэзии? Неужели только в Золотой век отечественного поэтического слова, в начале XIX века? Или намного раньше, когда соседство России с Персидской империей не могло не сказываться на глубоком и неподдельном интересе россиян к «персидскому миру»? Ответ может быть однозначным, что, начиная с «Хожения за три моря» тверского купца Афанасия Никитина, который на пути в Индию познакомился с Персией более 500 лет назад, постепенно персидская тематика становилась все более «горячей» в общественном сознании России.

Форзац книги Адама Олеария
«Описание путешествия
Голштинского посольства

в Московию и Персию»

Известно, к примеру, что еще в первой половине XVII века участником одного из посольств царя Михаила Федоровича в Персию стал стряпчий и поэт Алексей Саввич Романчуков, который в своих до

рожных стихах не мог не записывать свои поэтические впечатления, хотя они и носили поверхностный характер. В 1636 г. Романчуков был назначен сопровождать Голштинское посольство в Персию и одновременно царским посланником или «малым послом» к персидскому шаху. В сентябре этого года он прибыл в Астрахань, а вернулся туда из Персии в конце 1638 г. Русская миссия путешествовала вместе с голштинской, секретарь которой, Адам Олеарий, записал в дневнике, что Романчуков «был лет 30, с здравым умом и весьма ловкий, знал несколько латинских изречений, против обыкновения русских имел большую охоту к свободным искусствам, особенно же к некоторым математическим наукам и к латинскому языку». Во время путешествия Романчуков, благодаря голштинцам, овладел латинским языком почти в совершенстве и так пристрастился к математике, что беспрестанно занимался изучением астролябии и делал математические вычисления.

Поэтическое наследие Романчукова совсем невелико, известно одно его стихотворное послание, в котором слышна трагическая интонация. Возможно, оно написано перед самой смертью: поэт скончался вскоре после возвращения из Персии. Ходили слухи, что это было самоубийство, и что якобы Романчуков отравился, узнав о неудовольствии на него царя за действия его в Персии или излишнее увлечение науками.

Особенно персидская тематика начала выходить на первый план в эпоху Петра Великого, когда не только появилась пресса, и стало активно развиваться книгоиздание, но и противостояние двух империй – Российской и Персидской – дошло до прямой военной борьбы во время Персидского похода Петра I в 1722 году. В этом походе принял участие офицер Павел Степанович Львов, который на берегу Каспия, южное прибрежье которого тогда впервые перешло к России, сочинил знаменитую поныне песню, которую можно считать одним из первых творений с «персидским оттенком»: 

Уж как пал туман на сине море, 
А злодейка-тоска в ретиво сердце; 
Не сходить туману с синя моря,
Уж не выйти кручине из сердца вон.

К счастью, раненый автор этого шедевра не погиб, а вернулся домой, обзавелся там семьей и долго вспоминал свои персидские приключения. В ту пору русская поэзия делала только самые первые свои шаги, и ее расцвет был еще впереди, но уже тогда стали проявляться ее лучшие качества. «Дайте русскому мальчику звездное небо, и на следующий день он вернет вам ее исправленной», — эти иронические слова из романа Достоевского «Братья Карамазовы», казалось бы, не относятся напрямую к поэзии, но они прекрасно демонстрируют ту важную черту русского национального характера, которая проявлялась и не единожды во многих областях человеческой деятельности: от подвигов первопроходцев и географических открытий до научных исследований и прорывов в сфере искусства.


Выходить за пределы доступного, искать неведомое, постигать скрытое от взглядов — эти качества проявляли и многие русские поэты, особенно в эпохи «времен Очаковских и покоренья Крыма», первых русских кругосветных путешествий, Отечественной войны 1812 года и последующих постоянных войн за укрепление российской державы. Поэты всегда старались не отрываться от происходившего в стране, и, конечно, все это проявлялось и во время их странствий и путешествий по России и миру.


Однако в XVIII веке «поэтическое познание» мира находилось в России в зачаточном состоянии, и дело заключалось не только в постепенном формировании русского поэтического языка, накоплении им богатств, опыта и традиций, но и в том месте, которое поэзия занимала в общественной жизни. Она еще не заняла то положение, которое подарил ей Золотой век русской поэзии, и оставалась в подчиненном, вторичном положении в культурном и общественном пространстве. Занятия поэзией были не совсем профессиональными, в том смысле, что они, как правило, лишь дополняли основную деятельность поэтов, в большинстве своем служивших на государственных постах разного рода. И получалось, что поэзия оказывалась часто продолжением этой службы и в ней во весь голос звучали именно гражданские мотивы.

До 80—90 х годов XVIII века в русской поэзии почти безраздельно господствовал классицизм, которому были свойственны идеи рационализма, превосходства разума, обращение к высоким общественно-воспитательным функциям искусства, к возвышенной истории, с игнорированием часто всего случайного, индивидуального и мелкого. Эта направленность подкреплялась следованием строгим канонам и определенным жанрам поэзии, имевшим конкретные признаки и четкую иерархию. К высоким жанрам относились ода, трагедия, эпопея, а к низким — комедия, сатира, басня. В ту пору почти отсутствовал жанр небольших по объему лирических стихотворений, посвященных переживаниям и впечатлениям поэтов в конкретное время и в конкретном месте. А отсюда вытекало, что, перебрав все, написанное поэтами XVIII века, мы найдем очень мало стихотворений, посвященных конкретно «персидским мотивам». Географическая тематика неизбежно растворялась тогда в исторических одах, пафосных эпопеях или более легких комедиях и баснях. Тем более, что география путешествий русских поэтов XVIII века не шла ни в какое сравнение с такой географией Золотого века, а тем более века XX: заграничные путешествия были тогда большой редкостью, и, конечно, в Персию никто из поэтов просто не попадал.

Неизвестный художник
Портрет П. А. Плавильщикова

Однако одно имя здесь следует все-таки привести. Одним из первых произведений на персидскую тему в русской поэзии является трагедия поэта и драматурга, актера и режиссера Петра Алексеевича Плавильщикова (1760-1820) «Тахмас Кулыхан», под именем которого автор изобразил захватившего персидский престол жестокого завоевателя Надир-шаха, разграбившего  Дели, столицу Великих Моголов. В пьесе тиран домогается любви плененной жены Великого Могола Зальмиры, но терпит поражение. Его обличает воин Арбелам, думающий о благе Персии:

Ты троны мог себе со славой покорить,
Почто ж отечество ты медлишь защитить?
Ты в лаврах в Индии, но персов ток кровавый
Мрачит гремящия твоей блистанье славы.

Но Тахмас не преклонен в своей страсти к завоеваниям и тиранству, что дает автору повод изобличить такое поведение монархов в «просвещенный век»:

Пойду во все места искать себе побед,
Чтоб сердца моего отмстить ужасну жертву,
Или в отчаяньи пред ним мне пасти мертву
Свирепыя войны в пылающем огне.

 

Гавриил Романович Державин – провозвестник взлета русской поэзии

Именно в ключе интереса к истории Персии следует оценивать обращение к «персидской теме» Гавриила Романовича Державина (1743–1816), знаменитого поэта-государственника, одного из немногих русских мастеров рифмы, который сочетал в себе поэтическое творчество и служение на высоких государственных постах губернатора (Олонецкого и Тамбовского наместничеств) и министра юстиции. Державин постоянно интересовался восточными сюжетами, не раз вспоминал в своих стихах Аллаха и Пророка («Прошу великого Пророка, // Да праха ног твоих коснусь…»), Зороастра (Заратустру) (Екатерина Великая, согласно поэту,  давала подданным законы, опершись «на Зороастров истукан») и питал особую страсть к индийской поэзии.  Он даже обратился в 1810 г. к индологу Г. С. Лебедеву с просьбой познакомить его с принципами стихосложения индийских поэтов. 

А в 1797 г. в оде «На возвращение графа Зубова из Персии» Державин вспомнил о знаменитом «персидском походе» в эпоху Екатерины Великой и сравнивал военачальника Зубова с Александром Македонским – покорителем Персии. Тогда случилось непоправимое: передовые части русских войск уже вступали в Гилян, но умерла Екатерина II, а ее сын Павел I назло матери прекратил победоносный поход. Зубов попал в опалу, что не остановило Державина, который, призвав полководца к стойкости, попытался воссоздать яркие картины персидских земель, как будто он сам там побывал.

И конечно, как дитя своей эпохи, Державин не мог не изъясняться в том же витиеватом, часто напыщенном стиле, свойственном поэзии того времени. Послушаем, как он писал о жизненной философии, в которой поражения и неудачи не должны сломить человека:

Г. Р. Державин
Портрет работы Е. А. Беловой-Романовой
с оригинала 1795 г. В.Л.Боровиковского.
2010. Всероссийский музей А.С.Пушкина

Цель нашей жизни — цель к покою:
Проходим для того сей путь,
Чтобы от мразу иль от зною
Под кровом нощи отдохнуть.
Здесь нам встречаются стремнины,
Там терны, там ручьи в тени;
Там мягкие луга, равнины,
Там пасмурны, там ясны дни;
Сей с холма в пропасть упадает,
А тот взойти спешит на холм.

Но тот блажен, кто не боится
Фортуны потерять своей,
За ней на высоту не мчится,
Идет середнею стезей
И след во всяком состояньи
Цветами усыпает свой.

Далее, сравнивая Зубова с Александром Македонским («По духу войск, тобой веденных, / По младости твоей, красе, / По быстром персов покореньи / В тебе я Александра чтил!»), Державин описал то, что тому пришлось увидеть и пережить:

О юный вождь! сверша походы,
Прошел ты с воинством Кавказ,
Зрел ужасы, красы природы:
Как, с ребр там страшных гор лиясь,
Ревут в мрак бездн сердиты реки;
Как с чел их с грохотом снега
Падут, лежавши целы веки;
Как серны, вниз склонив рога,
Зрят в мгле спокойно под собою
Рожденье молний и громов.

Ты зрел, как ясною порою
Там солнечны лучи, средь льдов,
Средь вод, играя, отражаясь,
Великолепный кажут вид;
Как, в разноцветных рассеваясь

                 Там брызгах, тонкий дождь горит;
                 Как глыба там сизо-янтарна,
                 Навесясь, смотрит в темный бор;
                 А там заря злато-багряна
                 Сквозь лес увеселяет взор.

А вот и заключительный совет Державина любому полководцу, в том числе и Зубову:

Кто был на тысяще сраженьях
Непобедим, а победил,
Нет нужды в блесках, украшеньях
Тому, кто царство покорил!

Да, мы можем наблюдать, что здесь стиль еще не совсем «золотого века» русской поэзии, но как бьётся мысль поэта. Напомним, что это именно Державин  сказал то, что перефразировал позже в «Горе от ума» А. С. Грибоедов: «Мила нам добра весть о нашей стороне: / Отечества и дым нам сладок и приятен».


В этих словах поэт, по сути, выразил главную идею всяческих путешествий: именно они позволяют почувствовать тоску по Родине, и даже знакомый с детства «дым Отечества» — «дым трагедий, неустроенности и былых пожарищ» нам становится «и сладок, и приятен».


Державин выступает здесь поэтом-пророком, которые в России были всегда, и он не случайно стал зримым мостиком к «золотому веку» русской поэзии, передав свою эстафету юному А.С. Пушкину, и где? — именно в Лицее, в Царском Селе, которое Гавриил Романович сильно любил и тоже воспевал в своих стихах. 

 

Интерес к Востоку и рождение Золотого века

Отметим здесь особо, что именно в конце XVIII века интерес к Востоку в России резко возрос. В стране в тот период и чуть позднее стали появляться многочисленные переводы произведений восточной тематики: сказки «Тысячи и одной ночи», стихотворения Саади, Хафиза, Фирдуоси, «Персидские письма» Монтескье, «Задиг» Вольтера, «Волшебные сказки» А. Гамильтона, «Персия, или Картина управления, религии и литературы этой страны» А. Журдена. А в петербургских театрах тогда были очень популярны оперы и балеты на восточные темы.

Герой повести «Задиг» Вольтера пребывал в зораострийском Иране, и, как это не удивительно, но уже тогда в России знали учение Зороастра-Заратуштры. В одном из стихотворений Державина Екатерина Великая даже дарует своим подданным законы, опираясь на «Зороастров истукан». А еще более явный поворот внимания к Персии, к иранской истории и культуре произошел в России в начале XIX века и в связи с географическим соседством с восточными странами, и в связи с частыми войнами с народами мусульманского мира. В 1804 г. в российских университетах было введено преподавание восточных языков – арабского и персидского, а в 1818 г. в Петербурге был организован Азиатский музей, где хранились восточные рукописи. 

Азиатский музей, ныне Институт восточных рукописей РАН, Санкт-Петербург

 

Все эти перемены в повышенном интересе к Востоку совпали с постепенным появлением на свет такого уникального культурного явления как Золотой век русской поэзии. Историки и литературоведы до сих пор спорят, когда же в России начался и когда закончился этот самый век. Впервые такое выражение применительно к русской литературе употребил в 1863 году М.А. Антонович, потом начались постоянные дискуссии, которые привели к результату, что Золотой век русской поэзии охватывает первую треть XIX века (или все-таки чуть больше, включая творчество Ф.И. Тютчева), в то время как в русской литературе он длился почти до конца XIX века, включая труды Ф.М. Достоевского и Л.Н. Толстого. На мой взгляд,


Золотой поэтический век в нашей стране продлился примерно с 1810-1815 годов, когда начала творить целая плеяда поэтов, в том числе А.С. Пушкин, до начала 1850-х годов, когда еще продолжали творить Ф.И. Тютчев, А. Фет и Н.А. Некрасов, но в общественной атмосфере уже проявилось падение интереса к поэзии в целом.


Для нашего повествования важно отметить, что рождение и развитие Золотого века совпало с победой романтизма, который пришел на смену классицизма и сентиментализма со следующими своими чертами: внимание к душевному миру человека, к его чувствам, а не только к великим идеям и общественному служению; культ природы, а не культ разума, и естественного в человеке; изображение ярких, зачастую сильных, страстей и характеров людей, показ страданий и эмоций героев; появление новых жанров, таких как баллада и романтическая драма, поэтические пьесы. Родоначальником романтизма считается В. А. Жуковский, а к его последователям можно отнести и К.Н. Батюшкова, и Е.А. Баратынского, и раннего А.С. Пушкина, и «русского Байрона» М.Ю. Лермонтова, и Ф.И. Тютчева, которому суждено было фактически завершить романтизм на русской почве. Без сомнения сердцем и душой Золотого века русской поэзии был Пушкин, которого с разных сторон поддерживали «поэты пушкинской поры». 

Начало Золотого века совпало с эпохой Наполеоновских войн, которые не только прибавили драматизма тогдашней жизни, но и открыли границы для освоения поэтами пространства России и Европы. Десятки участников Отечественной войны 1812 года, включая Д. В. Давыдова, Ф. Н. Глинку, А. С. Грибоедова, познали тогда европейские дали, что не могло не сказаться на их поэтических опытах. А после этого последовала эпоха «перемены мест», если использовать известное выражение из грибоедовского «Горя от ума»: она закрутила в своем водовороте десятки поэтов, которые вынуждены были скитаться, не имея постоянного пристанища. То их ждали войны, то участие в декабристском движении и ссылки, то дуэли, заканчивавшиеся теми же ссылками,  то служебные поездки-испытания. Как правило, поэты рождались в одном месте, а потом переезжали из одного города в другой, постигая при этом российские просторы. И, конечно, такие перемены в образе жизни поэтов не могли не принести в копилку поэзии путешествий новые веяния и открытия.

Во-первых, фактически впервые в русской поэзии стали появляться целые циклы стихотворений, посвященных тем или иным местам России, а то и отдельным зарубежным странам. Это можно увидеть на примере Пушкина, которого ждал весьма сложный и запутанный маршрут судьбы от рождения до женитьбы: Москва - Царское село (Лицей) – Петербург – Кавказ – Крым – Украина – Кишинев – Одесса  – Михайловское – Москва – Петербург – Тифлис и Эрзерум – Москва  – Петербург – Болдино - Москва. И не случайно мы можем выделить в творчестве поэта стихи и поэмы, где одними из главных героев выступают места, оставившие неизгладимый след в его биографии: Москва, Царское Село, Петербург, Кавказ, Михайловское. Причем если суммировать все «геостихи» Пушкина, то на первом месте окажется Петербург с Царским Селом, на втором – Михайловское с окрестностями, а на третьем впечатливший поэта Крым. Даже родная Москва с подмосковным Захарово уступает в этом соревновании. 

Заметим попутно, что Пушкин, пожалуй, первым в русской поэзии своим «Путешествием Онегина», помещенным в качестве приложения к его бессмертному творению, создал своеобразный «поэтический трэвелог», в котором Онегин странствует только путями самого автора: по России, Кавказу, Крыму, Украине.

И. К. Айвазовский 
Аул Гуниб в Дагестане
1869 г.

 

Во-вторых, уже в начале Золотого века русской поэзии, особенно с победой романтизма как литературного направления, настоящей «меккой» поэтов становится только что открывшийся Кавказ, который в 1818 году увидел Грибоедов, в 1820 – Пушкин, а позднее - Лермонтов, Бестужев-Марлинский, Одоевский и многие другие. И «кавказская струна» зазвучала в русской поэзии во весь голос. Почти то же самое произошло и с Крымом, который именно в период господства романтизма так увлек русских поэтов. Заметим, что в это время поэтический интерес еще не коснулся ни Русского Севера, ни Сибири, ни многих, казалось бы, близких к столицам мест Центральной России с овеянными славой древнерусскими городами. Все это придет позднее, уже в XX веке. А вот «персидская струна» русской поэзии во всю силу начала звучать именно в первую треть ХIХ века.

В третьих, именно с 1820-х годов XIX века в поэзии утверждается традиция конкретного и реалистичного описания поэтами тех или иных мест, увиденных собственными глазами, без пафосных преувеличений и избыточных восторгов, столь свойственных более ранней поэзии. Достаточно обратиться к «Евгению Онегину» и узнать, что «Москва Онегина встречает / Своей спесивой суетой, / Своими девами прельщает, / Стерляжьей подчует ухой», что в Нижний Новгород «жемчуг привез индеец, / Поддельны вины европеец, / Табун бракованных коней / Пригнал заводчик из степей», что в Астрахани героя поэмы, «Как жар полуденных лучей / И комаров нахальных тучи, / Пища, жужжа со всех <сторон>, / Его встречают», и что в Пятигорске поражает «…Зеленеющий Машук, / Машук, податель струй целебных; / Вокруг ручьев его волшебных  / Больных теснится бледный рой…» Реальные приметы жизни и самых разных просторов с этой поры уже навсегда обретут свою прописку в извивах русского поэтического слова.

Золотой век русской поэзии интересен тем, что именно в эти годы русские поэты начали активно путешествовать заграницу, открывая одну страну за другой, но это не привело к отторжению родных мест на второй план. Наоборот, эти странствия только укрепляли их любовь к Родине, что мы можем подтвердить стихами многих мастеров рифмы.

А что и как происходило на «персидском фронте» русской поэзии в первой половине XIX века лучше всего могут рассказать истории жизни и творчества таких гениев рифмы, как Грибоедов, Пушкин и Лермонтов.

 

Иранская мозаика: от Василия Жуковского до Владимира Соловьева. Часть I

Знойный день не пламенеет
На прозрачных небесах;
Погляди, – лазурь темнеет,

Звезды искрятся в водах…
И в гостиницах Шираза
Сонных персов не живит
Звук чудесного рассказа
И кальян не веселит.

                        П.Г. Ободовский

 

Ликуй Иран! Твоя краса
Как отблеск радуги огнистый!
Земля цветет – и небеса,
Как взоры гурий, вечно чисты!

Так возлюбил тебя Аллах,
Иран, жемчужина Востока,
И око мира, падишах,
Сей Лев Ислама, меч Пророка!

                                    Л.А. Якубович

 

Дело в том, что я в настоящее время Гафиз, то есть читаю и перевожу эту прелестную розу Ирана.
                       Из письма А.А. Фета Дружинину

 

Под влиянием Персии: 20 поэтических имен

«Персидский магнит» притягивал к себе не только тех русских поэтов «самой высшей пробы», которым  посвящены отдельные статьи в настоящей книге – от Грибоедова и Пушкина до Хлебникова и Есенина. Его притяжение включало в свою орбиту, по крайней мере, с начала ХIХ века по 20-е годы ХХ века, почти весь поэтический мир России, и не важно, суждено ли было тому или иному поэту побывать в Персии, или персидская струна вдруг начинала звучать в его творчестве как будто сама по себе. За 100 с лишним лет, которые вобрали в себя и Золотой, и Серебряный век русской поэзии, трудно найти даже нескольких поэтов, которые хотя бы косвенно, хотя бы мельком не коснуись «иранской темы», будь то подражание персидским лирикам, переводы их творений или просто восточные напевы в собственных стихах. Попробуем бегло пробежаться по летописным вехам русской поэзии, затронув только те имена, которые этого достойны в популярном, а не в академическом издании.

Бобров Семен Семенович

В 1805 г. к теме персидской истории обратился вкратце недоценный современниками поэт Семен Сергеевич Бобров (1763—1810), который долго жил на юге России, был некоторое время в центре общественного внимания (его произведениями знали Грибоедов, Пушкин, Вяземский) и умер в бедности. В поэме «Херсонида, или Картина лучшего летнего дня в Херсоне Таврическом» он писал о Персии,

 

Где царствовали Шах — Аббасы
В объятиях спокойных мира.
Где Кулыханы разъяренны
В себе открыли тех бичей,
Каких Бог сил послал на землю
Карать трепещущи народы?..

В 1806 г. рано ушедший из жизни и совсем забытый сегодня поэт Федор Иванович Ленкевич (1780-е—1810), принадлежавший к радищевскому кругу поэтов, не случайно в эпоху надежд на  победу реформ и просветительства при императоре Александре I обратился одним из первых к учению Зороастра (Заратуштры), в котором его заинтриговало противобортсво добра и зда и предрасположенность к победе первого. В стихотворении «Два Зороастрова гения» он отразил это таким образом:

Заратустра держит небесную сферу
на фреске Рафаэля «Афинская школа»

 

Ты истину изрек, о мудрый Зороастр!
Вселенна двух духов во власти:
Один дух злобы и коварств,
Влекущий за собой напасти…
Другой есть ангел — покровитель,
Народов и царей хранитель…
Но правда держит царствий вес —
И зло добра не побеждает...
Благого благость воссияет,
Как Феб на высоте небес;

          А злобы дух в своем стремленьи,
          Крутясь, крутясь, исчезнет вмиг...
          Рекут народы в изумленьи:
          «И всё губил... и сам погиб...»

Иранская мифология привлекала и несчастного, сосланного на Кавказ, разжалованного в солдаты и фактически замученного позднее телесными наказаниями Александра Ивановича Полежаева (1804 — 1837). В своем стихотворении «Демон вдохновения» (1832) он обратился к образу Аримана (Ахримана), бога тьмы и олицетворению всего злого в маздаизме, противника Ормузда (Ахура Мазды). Подданные этого «властителя духов» преклоняются перед его силой и жестокостью:

Ормузд борется с Ариманом (справа).
Рельеф в Персеполе (XII—VI в. до н. э.)

«О Ариман! О грозный царь
Теней, забытых Оризмадом!
К тебе взывает целым адом
Твоя трепещущая тварь!..
Мы не страшимся тяжкой муки:
Давно, давно привыкли к ней
В часы твоей угрюмой скуки,
Под звуком тягостных цепей…»

 

А Ариман является перед всеми и в «громе, и в блеске», в «тройной короне из черных змей», твердо утверждает при этом «власть своей руки» и вдруг исчезает «на троне среди теней»… И это вызывает у поэта, потерявшего «демона вдохновения», тоску и одиночество (не подействовал ли он этим образом на М.Ю. Лермонтова, создававшего в то же время своего Демона?):

Все тихо!.. Страшные виденья,
Как вихрь, умчались по стене,
И я, как будто в тяжком сне,
Опять с своей тоской сижу наедине…
Зачем ты улетел, о демон вдохновенья!

Другой почти забытый сегодня поэт «пушкинской поры», дебют которого привествовал и Пушкин, и Баратынский, Андрей Иванович Подолинский (1806—1886) чуть раньше Ознобишина также обратился к иранской мифологии, когда в довольно объемной поэме «Див и Пери» (1827) показал противостояние и одновременно сосуществование в персидских пределах Див – падших ангелов, превратившихся в злых демонов, и Пери – тоже падших ангелов, но стоящих на страже добра. В этой поэме, насыщенной приметами иранской жизни, колорит Востока ощущается так, будто автору удалось все — таки посетить Персию:

Подолинский Андрей Иванович

 

Из пределов Сегестана
К дальним рощам Хорасана
Пери легкая неслась. —
Тень ложилась на равнины...
И безмолвны те долины,
   Где когда — то кровь лилась…
   Тот предел перелетая,
   Видит Пери: чуть мелькая,
   Между камней цвет ночной
     Блещет радужной росой;
     И склонясь под сенью древа,
     Как задумчивая дева,
     Дремлет в неге, — и сквозь сон
     Ароматом дышит он.
     И к нему, благоуханьем
     С высоты привлечена,
     Мчится Пери, и дыханье
     Пьет душистое она.

В завершение поэмы автор переходит к обобщению о том, что и ныне Дивы и Пери летают над землей, творя свои деяния:

Дни бегут, лета мелькают
Неизменною чредой:
Каждый год рука с рукой
Див и Пери посещают
Край за краем. Над землей
Льются их благодеянья —
Их достойные деянья
Человек благословлял;
И об них воспоминанье
Он потомству завещал.

Подолинский и позднее продолжал обращаться к персидским мотивам, написав стихотворение «Фирдуси» (1828) и еще одну мифологическую поэму «Смерть  Пери», которя также как и первая его поэма на восточные темы была написана в манере модного в то время Томаса Мура.

Персидская лирика, попадая на русскую почву, своей пестротой, яркостью и необычностью, будила у поэтов новые образы и сюжеты. Так, Дмитрий Петрович Ознобишин (1804 — 1877), талантливый поэт, путешественник и общественный деятель, кстати, рвавшийся попасть в состав грибоедовского посольства в Персию, но не добившийся своего, а потому проживший долгую жизнь, придумал даже для себя особый псевдоним Делюберадер, что по — персидски означало «Сердце брата» (не Грибоедова ли?). Ознобишин знал несколько языков, среди которых был арабский и фарси, составил первый персидско — русский словарь, переводил восточных поэтов, в том числе Низами Гянджеви, и много писал на иранские темы, не забывая и любовные ноты. В превосходном по своей красоте стихотворении «Рождение перла»  (1828) он описал историю любви «степного духа» к прекрасной деве:

Степей полнощных дух могучий
Младую деву полюбил,
Для ней он радостные кущи
Ирана светлого забыл.

Чертог из пышного коралла
За поцелуй дарил он ей;
Но дева гордо отвечала:
«Как беден дар твой, дух степей!»

Долго-долго «степной дух» подносил красавице разные дары, но все было тщетно, до тех пор пока он «на поверхность океана слезу блестящую сронил», и «та слеза вдруг перлом стала, каких не зрели средь зыбей!» Красавица сдалась, дух «стал счастлив». А Ознобишин закончил свое творение почти в духе «грядущего через сто лет» Есенина с его «Персидскими мотивами»:

Саади в Гюлистане ("Цветочном саду"),
миниатюра 1645 года

Прекрасны утренние розы,
Когда на них заря горит;
Но вы, любви живые слезы, —
Ваш блеск ничто не затемнит!

Как перл, на дне зыбей сокрытый,
Вы льетесь сладостно в тиши, —
Как в перле блеск и нежность слиты,
Так в вас все радости души!

Дмитрий Ознобишин не случайно примерно в эти же годы обратился к переводам персидских лириков Саади и Хафиза, одним из первых в русской поэзии воспроизведя газели – особый вид иранской поэзии. И ему удалось это сделать талантливо и оригинально:

 

Без красавицы младой,
Без кипящего стакана,
Прелесть розы огневой,
Блеск сребристого фонтана —
Не отрадны для души!

Без напева соловья
Скучны роз душистых ветки;
Шепот сладостный ручья
И ясминные беседки —
Не отрадны для души!
(1826)

А вот так Ознобишин перевел одну из од Хафиза:

Блестящую чашу наполни вином,
Пусть светлое в чаше играет!
Рви розы, бросай их на землю кругом,
Лишь глупый заране вздыхает.
Так в утренней песни звучал соловей:
Что, розочка, скажешь о песни моей?
(1829)

Следует особо подчеркнуть, что, начиная с конца 1820-х годов и позднее, переводами персидских лириков занимались и многие другие поэты, кроме упомянутых выше и описываемых ниже представителей первого ряда поэтического цеха XIX в. Достаточно назвать имена и произведения следующих служителей поэзии, хотя их и можно отнести сегодня к полузабытым авторам: Алексей Степанович Хомяков (1804 — 1860) («Из Саади»), Михаил Ларионович Михайлов (1829 — 1862) («Из Саади», «Из Руми»), Леонид Николаевич Трефолев (1839 — 1905) («Песня дервиша». Из «Гюлистана»), Дмитрий Николаевич Цертелев (1852 — 1911) («Из Зенд — Авесты», «Отречение Кира»). 

А известный участник Отечественной войны 1812 г., автор «Писем русского офицера», долгожитель — поэт Федор Николаевич Глинка (1786 — 1880) обратился со своим вольным переложением к «Гюлистану» несравненного Саади, чтобы прославить в стихотворении «Нетленные глаза» благодетельного восточного царя, который просил Творца «отдать его истленью», оставив «нетленными одни мои глаза»:

«Я жажду и молю еще увидеть, Боже,
Останется ль по мне в народе счастье тоже,
Пойдет ли вcе своей уставленой чредой,
И будет ли мой сын, наследник молодой,
И благ и справедлив, a больше милосерден,
Доступен нищему и сироте
И к алтарям Твоим усерден!..»
Умолк; его мольба свершилась в полноте;
Он весь истлел, одни глаза его глядели,
И подданных сердца к нему благоговели!

Понятно, что это стихотворение, написанное Глинкой в 1827 г., имело и чисто русскую подоплеку: на троне правил тогда новый император, и, конечно, пример благочестия и заботы о народе персидского монарха не мог быть чисто случайным, ведь Глинка был обвинен в 1826 г. в причастности к движению декабристов, но был освобожден из Петропавловской крепости и сослан в Петрозаводск.


В это время после «Подражаний Корану» Пушкина священная книга мусульман стала по — настоящему «модной» книгой, а «восточный стиль» превратился в одну из ведущих примет романтизма.


Позднее Федор Достоевский в своей знаменитой речи на пушкинском юбилее скажет об удивительном  проникновении поэта в саму суть ислама: «Разве тут не мусульманин, разве это не самый дух Корана и меч его, простодушная величавость веры и грозная сила ее?»  Мусульманские герои и праведники заполнили тогда стихи поэтов — современников Пушкина, которые оставались христианами, но их вдохновляло мужество и преданность вере представителей исламского мира. 

Упомянем лишь несколько имен и произведений: Александр Вяземский – «Мухамед»,  Андрей Николаевич Муравьев (1806—1874) – «Песнь дервиша» и «Бахчисарай», Владимир Григорьевич Бенедиктов (1807—1873) – «Калиф и раб», «Подражание персидскому»… Коранические нотки в стихах тогда входили в моду. Послушаем, как затейливо, легко и иронично сплел эти нотки с Ираном Антон Антонович Дельвиг (1798 — 1831), лицейский друг Пушкина, когда ему захотелось послать альманах «Северные цветы» за 1827 г. подруге его жены А.Н. Карелиной, жившей тогда в Оренбурге:

Альманах «Северные цветы»
с автографом цензора П. И. Гаевского (1797—1875г.)

 

От вас бы нам, с краев Востока,
Ждать должно песен и цветов:
В соседстве вашем дух Пророка
Волшебной свежестью стихов
Живит поклонников Корана;
Близ вас поют певцы Ирана,
Гафиз и Сади — соловьи!
Но вы, упорствуя, молчите,
Так в наказание примите
Цветы замерзшие мои.

Другой приятель Пушкина, служивший на Кавказе и создавший в Тифлисе цикл стихотворений «Восточная лютня», Александр Ардалионович Шишков (1799 — 1832), племянник известного адмирала и министра народного просвещения А.С. Шишкова, прекрасно уловил в грузинской жизни приметы долгого персидского владычества и также, как ровно через 100 лет С.А. Есенин, как будто бы перенесся с помощью своей фантазии в Персию (таким сильным был уже тогда магнит восточной, незнакомой страны):

Я дев прелестных видел там:
И бег был легкий бег джейрана;
Спускалась дымка по грудям
С лица до стройного их стана. —
  Оне пышней гилянских роз,
  Приятней сладкого шербета!
  Не так любезен в полдень лета
  Для нимф прохладный ток Гаета
  И страстных гурий нежный взор,
  Всегда приветный, вечно юный
  Небесных Пери звучный хор,
  И Сади ропщущие струны.

Некоторое время в Тифлисе жил и замечательный поэт Яков Петрович Полонский (1819 — 1898), который также как и Шишков наблюдал в грузинской столице «персидские реалии». Так,  стихотворение «Сатар» (1851) он посвятил известноиу в Тифлисе иранскому певцу, поразившему его своим «диким» пением:

Полонский Яков Петрович

 

Сатар! Сатар! твой плач гортанный —
Рыдающий, глухой, молящий, дикий крик —
Под звуки чианур и трели барабанной
Мне сердце растерзал и в душу мне проник…

Не знаю, что поешь, — быть может, песнь Кярама,
Того певца любви, кого сожгла любовь;
Быть может, к мести ты взываешь — кровь за кровь —
Быть может, славишь ты кровавый меч Ислама —
Те дни, когда пред ним дрожали тьмы рабов…
Не знаю, — слышу вопль — и мне не нужно слов!

Полонский вообще часто обращал свой взор к Востоку, он написал драматическую поэму «Магомет», цикл стихов на исламские мотивы, а также поэму «Н.А. Грибоедова» о любви Нины Чавчавадзе и Александра Грибоедова, воспев историю драматических судеб двух влюбленных, навечно связавших своим примером два народа – русский и грузинский.

Андрей Николаевич Муравьев (1806–1874) – русский литератор,  путешественник и религиозный деятель – был хорошим знакомым А. С. Грибоедова. Они повстречались в Крыму в 1825 г. и несколько раз подолгу общались. Позже Муравьев утверждал: «Многим обязан я Грибоедову...». И, вероятнее всего, именно тот повлиял на будущие паломнические путешествия Муравьева именно по направлению на Восток, где поэт вдохновлялся вот такими строками:

Аллах дает нам ночь и день,
Чтоб прославлять его делами;
Светило дня – Его лишь тень –
Виновных обличит лучами.
Аллах керим! Аллах керим! 

Член «Общества любомудрия», оригинальный поэт, которого ждала слишком краткая жизнь, Дмитрий Владимирович Веневитинов (1805–1827) собирался, подобно А. С. Грибоедову, отправиться послом в Персию и там «на свободе петь с восточными соловьями». Тем более что он, как и Грибоедов, служил некоторое время в Азиатском департаменте Коллегии иностранных дел. 

Алексей Константинович Толстой (1817–1875) в своих «Крымских очерках»,  устав от тягот и забот, поминал Аллаха:

Всесильной волею аллаха, 
Дающего нам зной и снег, 
Мы возвратились с Четырдаха 
Благополучно на ночлег.

О тяге к Востоку можно сказать и в отношении Александра Фомича Вельтмана (1800–1870) – известного русского беллетриста, сдружившегося с Пушкиным в Бессарабии, который начинал как поэт, создав, в том числе, стихотворения «Мухаммед» и «Зороастр». В последнем он, упоминая места, где родился и творил  Зороастр, воспевает этого «огненного мага», что не могло не выглядеть тогда довольно оригинальным:

Почто над холмами Адербиджана
Светило дня так пламенно горит?
Не сильный ли противник Аримана
Благовестителем из Урмии летит?
Так, это он! Тревога воскипела,
И в Бактре Маг! Огнь вспыхнул до небес…

             Взрастает кипарис; под мирной сенью древа
 Лик солнца пламенно горит;
 С священного огня блюстительница дева
 Не сводит кроткий взор, задумчиво стоит.

Особо следует упомянуть о Платоне Григорьевиче Ободовском (1803–1861) – писателе, педагоге, драматурге  и путешественнике, почти совсем забытом в наше время. Однако он еще в 1825 г., задолго до многих других поэтов, затронул «восточную тему» в своем «Персидском романсе»:  

Риза-йи-Аббаси. Пиршество на лоне природы.
1612. Эрмитаж, Санкт-Петербург

 

 Приди под шелковый намет, 
 Усни на мехе неизмятом! 
 Здесь скорпионов вредных нет, 
 Здесь розы дышат ароматом 
 И в чаше искрится шербет, 
 Взойди на светлый холм со мною, 
 Окинь глазами пышный сад! 
 В нем роскошь с милой простотою 
 Твой прояснят суровый взгляд. 
 Коль скучно средь зеркал гарема! 
 Возляг при зеркале ручья! 
 Послушай песни соловья: 
 Он Сади сладостный эдема. 
 Его живителен напев, 
 И звуков томных переливы 
 Отрадней для души тоскливой, 
 Чем песнь пленительная дев… 

А в «Отрывках» из персидской повести «Орсан и Лейла», в которых чувствовалось влияние В.А. Жуковского, переведшего на русский язык «восточные» творения Томаса Мура, поэт вспомнил и об Исфахане, и о дворце персидского шаха, и о «райских вратах»:

 Преданье было в Испагане, 
 Что души праведных царей, 
 И всех умерших в царском сане, 
 В час обновления луны, 
 Изходят из гробницы мирной 
 В врата с восточныя страны, 
 Одеты ризою эфирной; 
 С луной по небесам плывут 
 В предел безоблачного края; 
 И Персы те врата зовут 
 Вратами радостного рая.

Ободовский, как и многие другие поэты до него, и многие после, уносился в своем воображении в персидские дали, в Шираз, к гробнице поэта Хафиза (стихотворение с показательным названием «Персидский вечер»):

Знойный день не пламенеет
На прозрачных небесах;
Погляди, – лазурь темнеет,
Звезды искрятся в водах…
И в гостиницах Шираза
Сонных персов не живит
Звук чудесного рассказа
И кальян не веселит.
Все уснули за шербетом
На узорчатых коврах;
Вот взошел над минаретом
Месяц в сребряных лучах.

Мавзолей персидского поэта Хафиза в Ширазе, Иран

 

Поэт Лукьян Андреевич Якубович (1805–1839) – один из ярких представителей ориенталистской струи в русской поэзии, написавший много стихов о Кавказе, так же как и Ободовский или Полонский обращался к Корану и «улетал» в своих мечтах в Персию, ведь ему не посчастливилось много путешествовать.  Ему принадлежит настоящий гимн стране великой истории и поэзии под названием «Иран»:

Ликуй Иран! Твоя краса
Как отблеск радуги огнистый!
Земля цветет – и небеса.
Как взоры гурий, вечно чисты!

Так возлюбил тебя Аллах,
Иран, жемчужина Востока,
И око мира, падишах,
Сей Лев Ислама, меч Пророка!

Твой воздух амброй растворен,
Им дышит лавр и мирт с алоем;
Здесь в розу соловей влюблен,
Поэт любви томится зноем.

А в своем «Подражании Саади» (1836) Якубович вот так пересказывает одну из притч знаменитого персидского лирика:

   Молвил я однажды другу:
   Сделай мне одну услугу,
   Приложи к устам печать,
   Научи меня молчать.
   И добро и зло бывает

                       В разговорах наших сплошь,
 Враг всё злое замечает,
 От злоречья как уйдешь?
«Друг! — заметил мне приятель. —
Терпит злых и Сам Создатель,
Любишь мед — люби и сот;
Из врагов же лучший тот,
Кто добра не примечает,
Видя в нас один порок:
Чрез него — то получает
Человек прямой урок!»

Василий Жуковский

В том же ряду поклонников Востока следует назвать и Василия Андреевича Жуковского (1783–1852) – «первого романтика» в русской поэзии, чья звезда блистала еще в допушкинский период. Именно ему Пушкин посвятил свои пламенные строки: 

Жуковский Василий Андреевич

 

Его стихов пленительная сладость
Пройдет веков завистливую даль,
И, внемля им, вздохнет о славе младость,
Утешится безмолвная печаль
И резвая задумается радость. 

Жуковский был первым, кто явил читателю русский язык в его истинной певучести, звучности и музыке стиха. Но при этом, будучи образованнейшим человеком, обладавшим несравненным даром переводчика, поэт сделал доступными для русских читателей, в том числе своими разнообразными балладами (он написал 36 баллад), эпическими и драматическими произведениями (более 12), многие лучшие образцы мировой литературы, будь то немецкая и английская поэзия или перевод «Одиссеи» Гомера (недаром Пушкин называл поэта «гением перевода»). В этом же ряду стоят и восточные поэмы Жуковского, такие как индийская поэма «Наль и Дамаянти» и стихотворная повесть «Пери и ангел», которая была написана поэтом в 1821 г. и представляла собой перевод второй части «Рай и Пери» из поэмы Т. Мура «Лалла Рук». 

В поэме Мура, стилизованной под восточную поэзию, рассказывалось о путешествии индийской принцессы Лаллы Рук из Дели в Кашмир к ее жениху, бухарскому принцу Алирису. В пути Алирис,  испытывая невесту, сопровождает ее под видом певца Фераморза и рассказывает ей различные поучительные истории. Одним из таких рассказов и является «Рай и Пери». Как объяснил Жуковский, «Пери – воображаемые существа, ниже ангелов, но превосходнее людей», которые «не живут на небе, но в цветах радуги... и подвержены общей участи смертных». В своей повести он воспроизвел многие пестрые приметы восточной жизни, вспоминая и  Персию. «Я знаю тайны Хильминара...» – так писал он о развалинах Персеполя  – древней столицы этой страны. Лишь краткая цитата из начала повести может показать, как под пером поэта рождалась «восточная стилизация» на русской почве:

Однажды Пери молодая
У врат потерянного рая
Стояла в грустной тишине;
Ей слышалось: в той стороне,
За неприступными вратами,
Журчали звонкими струями
Живые райские ключи.
И неба райского лучи
Лились в полуотверзты двери
На крылья одинокой Пери;
И тихо плакала она
О том, что рая лишена.

Реконструкция Персеполя

 

В период работы над поэмой Жуковский создал еще стихи «Лалла-Рук» (здесь он раньше Пушкина выразился: «Гений чистой красоты…») и «Явление поэзии в виде Лалла-Рук». 

В последнем он признался в своем влечении к Востоку:

К востоку я стремлюсь душою!
Прелестная впервые там
Явилась в блеске над землею
Обрадованным небесам.

Как утро юного творенья,
Она пленительна пришла
И первый пламень вдохновенья
Струнами первыми зажгла.

А в 1846–1847 гг. поэт написал, как он сам это обозначил, «Персидскую повесть, заимствованную из царственной книги Ирана (Шах-наме)» под названием «Рустем и Зораб» с подзаголовком в оглавлении «Вольное подражание Рюккерту». Эта поэма представляла собой переложение перевода немецким поэтом Фридрихом Рюккертом (1838) одного из эпизодов поэмы «Шах-наме» (или «Шахнаме») великого персидского поэта Фирдоуси. «Шах-наме» или «Книга царей»  – это грандиозная эпопея иранской истории, основанная на народных преданиях и письменных источниках. В ней рассказывается о сменявших друг друга династиях, о царях и богатырях, о различных иранских народах. В качестве главной в поэме проходит тема борьбы иранцев против туранцев, воинственных племен, живших на северо — востоке от Ирана, что олицетворяло свойственное учению зороастризма понимание извечной борьбы двух начал – добра и зла, света и тьмы, Ормузда и Ахримана. 

Из всех богатырей самым могучим и любимым для Фирдоуси и народов Ирана являлся Ростем (у Жуковского – Рустем). Его подвиги составляют содержание многих эпизодов поэмы, в том числе эпизода о Ростеме и его сыне Сохрабе, или Сухрабе (у Жуковского – Зораб). В итоге благодаря смелому Ростему Иран побеждает в борьбе с Тураном, Ахриману так и не удается победить богатыря руками его могучего сына.

Жуковский во многих местах своей повести значительно отходит и от оригинала Фирдоуси, и от поэмы Рюккерта. Он полностью изменил стихотворный размер произведения, пользуясь вольными, короткими ямбами без рифм или почти ритмизованной прозой. Всю поэму он разделил на десять, а не на двенадцать книг, как Рюккерт, дал этим книгам свои названия, а в заключительной книге поэмы написал два собственных эпизода, которых нет ни в «Шах-наме», ни у Рюккерта, причем оба эти эпизода можно смело отнести к лучшим творениям зрелого поэта.

Шах Сулейман (царь Соломон).
Иллюстрация из издания «Шах-наме» XVI века.
Британская библиотека, Лондон

 

Из книги царственной Ирана
Я повесть выпишу для вас
О подвигах Рустема и Зораба.
Заря едва на небе занялася,
Когда Рустем, Ирана богатырь,
Проснулся… –

так начинает свою поэму Жуковский, и проследовать за ним в мир иранской истории сегодня может каждый желающий. Персия же еще не раз упоминалась в творениях поэта. Процитируем лишь отрывок из его стихотворения «Бородинская годовщина» (1839), доказывающий, что он внимательно следил за битвами на Востоке и схваткой с Персией, в которой сложил свою голову Грибоедов (кстати, поэты прекрасно знали друг друга и даже собирались в 1828 г. вместе отправиться в путешествие в Париж):

Много с тех времен, столь чудных,
Дней блистательных и трудных
С новым зрели мы царем;
До Стамбула русский гром
Был доброшен по Балкану;
Миром мстили мы султану;
И вскатил на Арарат
Пушки храбрый наш солдат.
И все царство Митридата
До подошвы Арарата
Взял наш северный Аякс;
Русской гранью стал Аракс;
Арзерум сдался нам дикий;
Закипел мятеж великий;
Пред Варшавой стал наш фрунт,
И с Варшавой рухнул бунт.

«Северным Аяксом» поэт называл Паскевича, и не случайно он упомянул об Арзеруме – месте странствий Пушкина. Немаловажно, что любовь Жуковского к истории Востока сочеталась у него с тягой в этот мир в качестве путешественника. Еще в 1809 г. в песне с названием «Путешественник» он мечтал о таком пути:

Дней моих еще весною
Отчий дом покинул я;
Все забыто было мною –
И семейство, и друзья.

В ризе странника убогой,
С детской в сердце простотой
Я пошел путем — дорогой –
Вера был вожатый мой.

И в надежде, в уверенье
Путь казался недалек.
«Странник – слышалось – терпенье!
Прямо, прямо на восток».

В 1815 г. в стихотворении «Песня» звучал тот же страннический мотив:

К востоку, все к востоку
Стремлению земли –
К востоку все, к востоку
Летит моя душа;
Далеко на востоке,
За синевой лесов,
За синими горами
Прекрасная живет.

«Восток, восток», «синие горы», «прекрасная живет...» – эти стихи писались больше чем за сто лет до «Персидских мотивов» С. Есенина! Как все-таки в поэзии важны сквозные темы, вдохновлявшие многие поколения поэтов, особенно если они рождались на основе их личного опыта и собственных странствий.  Жуковскому суждено было умереть в апреле 1852 г. в Баден-Бадене, откуда его тело  было перевезено в Петербург в Александро-Невскую лавру. Будучи не раз в Баден-Бадене, я всегда поражался, как уютно и даже по-домашнему разместился на Лихтенштальской аллее, где так любил гулять и сам Жуковский, и П.А. Вяземский, и И.С. Тургенев, небольшой памятник поэту, который действительно стал первым романтиком России, смотревшим иногда и в сторону Персии…

 

Иранская мозаика: от Василия Жуковского до Владимира Соловьева. Часть II

Вильгельм Кюхельбекер и наследие Вазир-Мухтара

Кюхельбекер Вильгельм Карлович

Восточная тема так или иначе звучала в первой половине XIX века в творениях многих поэтов-декабристов. Вильгельм Карлович Кюхельбекер (1797–1846), понимая важность освоения опыта чужих культур, писал в своей статье «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие»: «При основательнейших познаниях и большем, нежели теперь, трудолюбии наших писателей Россия по самому своему географическому положению могла бы присвоить себе все сокровища ума Европы и Азии. Фирдоуси, Гафиз, Саади, Джами ждут русских читателей». Кюхельбекер был очень близок с Грибоедовым, с которым он познакомился еще в 1817 г., и часто беседовал с ним в Тифлисе в 1822 г. о персидской поэзии. Там Грибоедов читал своему чуть более юному товарищу еще не законченные сцены из «Горя от ума». 

Судьба преподнесла Кюхельбекеру самые суровые испытания: и каторжные работы, и крепостное заключение, и жизнь на поселении, и его поддерживало только творчество, в котором то и дело блистали восточные мотивы. Ему вообще была свойственна, по словам Е.А. Баратынского, «восторженная любовь к правде, к добру, к прекрасному, которой он все готов принести в жертву…» И таким романтиком Кюхельбекер остался до конца своих дней.

Ему выпало в 1820-1821 гг. путешествовать по Европе и он, отправляясь на Кавказ, мечтал и о персидском мире, рассказы о котором Грибоедова не могли не завораживать впечатлительного поэта. В своем стихотворении «К Пушкину» весной 1822 г. он писал о своих странствиях:

На Рейнских пышных берегах,
В Лютеции, в столице мира,
В Гесперских радостных садах,
На смежных небесам горах,
О коих сладостная лира
Поёт в златых твоих стихах,
Близ древних рубежей Персиды,
Средь томных северных степей
Я был добычей Немезиды,
Я был игралищем страстей!

Рубежи Персиды влекли Кюхельбекера, прежде всего, под влиянием Грибоедова, стихи которому он начал посвящать еще в Тифлисе  в 1821 г., когда восторгался талантами автора «Горя от ума», правда, с привкусом трагического предчувствия собственной гибели раньше своего друга (и как поэт в этом ошибся!):

Могила А. С. Грибоедова в Тбилиси

 

Но ты, ты возлетишь над песнями толпы!
Певец, тебе даны рукой судьбы
Душа живая, пламень чувства,
Веселье тихое и светлая любовь,
Святые таинства высокого искусства
И резво-скачущая кровь!

О! если я сойду к брегам туманной Леты
Как неизвестная, немая тень, —
Пусть образ мой, душой твоей согретый,
Ещё раз узрит день! —
Я излечу на зов твой из могилы,
Развью раскованные крилы,
К златому солнцу воспарю —
И жадно погружусь в бессмертную зарю!..

Кюхельбекер посвятил своему другу также неоконченную поэму «Уже взыграл Зефир прохладный...»,  датируемую 1822–1823 гг. В ней он, в частности, упоминал героинь поэм Джами «Юзуф и Зулейка» и Низами Гянджеви «Хозроф и Ширин» – Зулейка, Мириамь и Ширинь. А в 1823 г. в стихотворении «А.С. Грибоедову при отсылке к нему в Тифлис моих «Аргивян» (имеется в виду трагедия поэта «Аргивяне») Кюхельбекер опять рвется к своему другу, куда-то в персидские дали. Он обращается с призывом к собственной душе:

В одежде легкого тумана
Предстань певцу в прозрачной тьме,
На тихом злачном том холме,
Где, может быть, он запах Гулистана
Вбирает жадною душой, 
Где старец вечной молодой,
Где Музы Фаристана
Парят над вещею главой!
Уже я зрю тебя, страна златая!
Поэту я вручу камен ахейских дар:
Не он ли воспитал во мне их чистый жар?

В 1829 г. в стихотворении «Памяти Грибоедова» Кюхельбекер вот так описал свое видение во сне призрака Грибоедова в час его кончины:

Но не было глубоких ран,
Свидетелей борьбы кровавой
На теле избранного славой
Певца, воспевшего Иран
И – ах! — сраженного Ираном.

Потом, по словам поэта, Грибоедов «что-то часто» стал «спускаться» в его темницу и звать его туда, где «вечны свет и красота, в страну покоя над звездами»… В 1831 г. Кюхля, вновь вспоминая своего друга Грибоедова, написал обширную (более 30 страниц книжного издания) поэму «Зоровавель», пожалуй, самое объемное в русской поэзии «персидское произведение». Оно посвящено Дарию I Великому, персидскому царю из династии Ахеменидов, правившему 36 лет в 522—486 гг. до н. э. Как мудрый и справедливый правитель, лучший из восточных деспотов, Дарий, покоривший более 30 народов, пользовался уважением даже своих врагов. Дара – так называет в своей поэме Дария Кюхельбекер, и рассказ «О Даре, прежних дней светиле, / И юных трех его рабах» он вкладывает в уста «беловласого старца», искусного рассказчика, который – и это, несомненно, дань Грибоедову, прожившему в Тавризе более 2,5 лет – начинает свой рассказ именно в Тавризе, покорившемся русскому оружию в 1828 г.:

Дарий I Великий

 

Над войском русского царя
В стенах Тавриза покоренных
Бледнеет поздняя заря;
На минаретах позлащенных,
Дрожа, последний луч сверкнул;
Умолк вечерней пушки гул,
Умолк протяжный глас имана,
Зовущий верных чад Курана
Окончить знойный день мольбой.
Но в сизом дыме калиана,
Безмолвной окружен толпой,
Сидит рассказчик под стеной
Полуразрушенного хана
И говорит: «Да даст Алла
Устам моим благословенье!
Да будет речь моя светла
И стройно слов моих теченье!

Вот так сочно и колоритно, «по-персидски» звучала поэзия Кюхли, которому не суждено было, в отличие от Грибоедова и Хлебникова, увидеть персидские просторы. Но, кажется, что он каким-то чудесным образом все-таки перенесся далеко за Каспий, к скалам Накше-Рустам близ Персеполя, где находится усыпальница Дария и членов его семейства. Мне посчастливилось в 2009 г. прикоснуться к этим скалам, и я не мог тогда не восхититься увиденным. А Кюхельбекеру все это открылось на огромном расстоянии, благодаря только силе воображения. Любому, кто решит сегодня отправиться в Иран, можно лишь посоветовать обратиться к поэме несчастного автора и насладиться приметами персидского мира:

А серп чудесный, жнущий класы
Тех горних, тех немых полей,
В которых не бывал из века
Внимаем голос человека, —
Ладья надоблачных зыбей,
Орел эфира среброкрылый,
Могущий вождь небесной силы,
Пастух бессмертный стад ночных —
Луна, царица звезд златых,
Блеснула сквозь покров тумана
И в сладостный блестящий свет
Одела темный минарет,
Наш стан, Тавриз, поля Ирана
И дальных снежных гор хребет;
И старец к ней, лампаде ночи,
Безмолвствуя, подъемлет очи.
Но вот он вновь возвысил глас
И продолжает свой рассказ…

Монета с профилем Дария I, Персия

Эпоха Дария Великого была взлетом персидской истории, и Кюхельбекер, как никто другой, ярко и эмоционально показал это в своем описании ушедшего времени, когда народы половины мира шли на поклон к могущественному царю, что удивительно зримо изображено на стеллах Персеполя:

И все без спору, без медленья
Свершают уст его веленья…
                  Их не страшат ни смерть, ни ад;
Бросают огнь в дрожащий град,
Свергают в прах богов святыни,
Стирают скалы и твердыни…
С стяжанья тягостных трудов,
С благих даров щедроты неба,
С ловитвы, стад, вина и хлеба,
С начатков всех земных плодов
Царю приносят приношенья;
К приносам нудят сами всех,
И не принесть татьба и грех,
И не потерпят утаенья.
Тьма тем их; он же — он один;
Но те рабы — он властелин.
Речет: «Убейте!» — убивают;
Речет: «Щадите!» — и щадят;
Речет: «Разрушьте!» — разрушают;
«Создайте!» — зиждут и творят…
И на земле нет никого,
Под солнцем нет сильней его!

 

Поэма Кюхельбекера и сегодня поражает завидным энциклопедизмом, заложенным автором еще в лицейские годы. Ему даже пришлось для разъяснения имен, явлений и событий насытить свою поэму примечаниями, в которых он упоминает и Аллаха, и Зороастра, и Ормузда, и Фирдуси, и Шекспира, и Томаса Мура, разбирает суры Корана и скользит по просторам Египта, Турана, Аравии и Африки. Пожалуй, своей поэмой в отображении персидских реалий Кюхельбекер превзошел даже своего друга и учителя Грибоедова, который иранскую тематику в стихах почти не затрагивал, если не считать сохранившегося отрывка «Кальянчи» из его утерянной поэмы «Путник, или Странник». Кюхля настолько любил Вазир-Мухтара, что не мог не продолжить его искания и творения, заставляя и после смерти поэта-дипломата заново звучать «персидскую струну» русской поэзии. 

В последние годы жизни, когда Кюхельбекер почти ослеп, он все больше связывал свою горестную судьбу с судьбой Грибоедова, а также Пушкина («Увы! Погиб довременно певец / Его злодейский не щадил свинец»). В стихотворении «До смерти мне грозила смерти тьма…» (1845) он поместил и вышеупомянутые слова о Пушкине, и вспомнил рано ушедших в мир иной Дельвига и Баратынского, и еще раз обратился к образу Грибоедова («он насмешливый, угрюмый», «с язвительной улыбкой на устах», «с челом высоким», «со скорбию во взорах и чертах»):

И что ж? неумолимый враг пороков
Растерзан чернью в варварском краю…
А этот край он воспевал когда-то,
Восток роскошный, нам, сынам заката,
И с ним отчизну примирил свою!

В том же 1845 г. в итоговом для Кюхельбекера стихотворении «Участь русских поэтов» он вновь, перечисляя те напасти, от которых гибли русские поэты – «петля», «тюрьма», «ссылка», «болезнь», «пуля», — уже в последний раз вспоминал «персидского странника» Грибоедова:

Или же бунт поднимет чернь глухую,
И чернь того на части разорвет,
Чей блещущий перунами полёт
Сияньем облил бы страну родную.

До смерти Кюхли оставалось тогда чуть больше девяти месяцев, «болезнь» уже съедала его последние силы, но  ему все-таки суждено было на 17 с лишним лет пережить своего кумира, хотя он и предрекал свой уход в Лету раньше Грибоедова.

Федор Тютчев

Тютчев Федор Иванович

Прожив более 20 лет в Европе, преимущественно в Мюнхене и Турине, Федор Иванович Тютчев (1803–1873) тем не менее прекрасно знал восточную историю и лирику, и, по мнению некоторых филологов, выстраданный им жанр небольших философских стихотворений, в которых как будто сжимается до «краткого фрагмента» целая ода, вобрал в себя все лучшее, что завещали Саади, Гафиз или Хайям. Но, конечно, сделал все это поэт на русской почве, которая, несмотря на кажущуюся отдаленность от нее Тютчева, всегда диктовала ему свои законы. Поэт, будучи по своим взглядам славянофилом, умудрялся делать и превосходые переводы немецкой лирики, и не забывать о восточных мотивах.

Очень звонко мусульманская тематика зазвучала еще в стихотворении Тютчева «Олегов щит»:

«Аллах! Пролей на нас свой свет! 
Краса и сила правоверных! 
Гроза гяуров лицемерных! 
Пророк Твой – Магомет!

О наша крепость и оплот!
Великий Бог! Веди нас ныне,
Как некогда ты вел в пустыне
Свой избранный народ!..» 

А в конце 20-х годов Тютчев, потрясенный, как и многие другие русские поэты «Западно-Восточным диваном» – потрясающим творением великого И.-В. Гете, воссоздающим историю и культуру Персии, написал свою стилизацию про «воздух Востока», предназначение истинной поэзии и песни Гафиза:

Диван Хафиза, миниатюра, Персия, 1585

 

Запад, Норд и Юг в крушенье,
Троны, царства в разрушенье, —
На Восток укройся дальний,
Воздух пить патриархальный!..
В играх, песнях, пированье
Обнови существованье!..

То у пастырей под кущей,
То в оазисе цветущей
С караваном отдохну я,
Ароматами торгуя:
Из пустыни в поселенья
Исслежу все направленья.

Песни Гафица святые
Усладят стези крутые:
Их вожатый голосистый,
Распевая в тверди чистой,
В позднем небе звезды будит
И шаги верблюдов нудит…

И сие высокомерье
Не вменяйте в суеверье;
Знайте: все слова поэта
Легким роем, жадным света,
У дверей стучатся рая,
Дар бессмертья вымоляя!..

В 1851 г. Тютчев еще раз обратился к Гете, воссоздав, отталкиваясь от него, манящий мир Персии:

 Ты знаешь край, где мирт и лав растет,
 Глубок и чист лазурный неба свод,
 Цветет лимон, и апельсин златой
 Как жар горит под зеленью густой?..
 Ты был ли там? Туда, туда с тобой
 Хотела б я укрыться, милый мой.

В этом «персидском мире» есть и «высь с стезей по крутизнам», и «в ущельях гор отродье змей», и «дом на каменных столпах», и «зал и купол весь в лучах».  Поэту не дано было увидеть пестрый Восток, но в его поэтических грезах он все равно появлялся…

 

 

Иранская мозаика: от Василия Жуковского до Владимира Соловьева. Часть III

Афанасий Фет

Афанасий Афанасьевич Фет (1820–1892) вошел в русскую литературу как один из самых ярких представителей «чистого искусства», который не затрагивал в своих произведениях животрепещущих социальных вопросов, стремился уйти от повседневной действительности в «светлое царство мечты», воспевал «вечные ценности» и «абсолютную красоту», в первую очередь любовь и природу. Его творчество отличалось изящностью и тонкостью поэтического настроения, его стихи часто были сплетены из намеков и красивостей. Послушаем знаменитый образец такой поэзии и задумаемся, откуда она берет свои истоки: 

Портрет А. А. Фета работы И. Е. Репина (1882)

 

Шепот, робкое дыханье,
Трели соловья,
Серебро и колыханье
Сонного ручья,

Свет ночной, ночные тени
Тени без конца,
Ряд волшебных изменений
Милого лица,

В дымных тучках пурпур розы,
Отблеск янтаря,
И лобзания, и слёзы,
И заря, заря!..

«Соловей», «ручей», «роза», «слезы» – что это, как ни типичные образы восточной поэзии, которая начиналась когда-то именно в Персии, или, точнее сказать, в Ширазе – городе Хафиза и Саади – несомненной столице мировой поэзии. А вот и еще знакомые всем строки Фета:

На заре ты ее не буди,
На заре она сладко так спит;
Утро дышит у ней на груди,
Ярко пышет на ямках ланит.

Читаешь эти стихи и как будто снова попадаешь в Шираз и Исфахан… По-моему, в русской поэзии вообще нет более «восточного», «персидского» поэта, чем Афанасий Фет. 

И это доказывают не единичные его стихотворения, а целая их масса, их общий настрой и порыв, причем это касается произведений самых разных периодов в жизни поэта. Стихотворение «Одалиска», например, было написано в 1840 г.

Вот груди – жаркий пух, вот взоры – звезды ночи,
Здесь цитры звон и сладостный шербет.
О юноша, прекрасный Аллы цвет,
Иди ко мне лобзать живые очи
И грудь отогревать под ризой тихой ночи!

Энгр. Большая Одалиска (1814)

А вот стихотворение 1841 года:

Из слез моих много родится
Роскошных и пестрых цветов, 
И вздохи мои обратятся
В полуночный хор соловьев.

Дитя! Если ты меня любишь,
Цветы все тебе подарю,
И песнь соловьиная встретит
Под милым окошком зарю.

А это диалог из стихотворения «Соловей и роза» (1847):

Джунейд. Хумаюн подглядывает
за Хумаем, стоящим у ворот.

Миниатюра. «Три поэмы» Хаджу Кермани.
1396 г. Британская библиотека, Лондон.

 

Она

Ты поешь, когда дремлю я,
Я цвету, когда ты спишь;
Я горю без поцелуя,
Без ответа ты грустишь.

Но ни грусти, ни мученья
Ты обманом не зови:
Где же песни без стремленья?
Где же юность без любви?

Он

Дева-роза, доброй ночи!
Звезды в небесах.
Две звезды горят, как очи,
В голубых лучах;

Две звезды горят приветно
Нынче, как вчера;
Сон подкрался незаметно...
Роза, спать пора!

В том же 1847 г. поэт написал еще два стихотворения в цикле «Подражания восточному», и, конечно, они о любви:

Не дивись, что я черна,
Опаленная лучами;
Посмотри, как я стройна
Между старшими сестрами…

Розой гор меня зови;
Ты красой моей ужален,
И цвету я для любви,
Для твоих опочивален…

Я пройду к тебе в ночи
Незаметными путями;
Отопрись – и опочий
У меня между грудями.

Откуда же у человека, который очень мало путешествовал, долгое время жил в провинции и был офицером, такая страсть к Востоку и  его поэзии? Именно из любви к персидской лирике, которая диктовала и общий настрой, и столь любимый Фетом размер восьмистиший. Часть своих стихотворений поэт прямо так и называл «Из Саади» (1847), «Подражание восточным стихотворцам» (1865):

Вселенной целой потеряв владенье,
Ты не крушись о том, оно ничто.
Стяжав вселенной целой поклоненье,
Не радуйся ему – оно ничто.
Минутно наслажденье и мученье,
Пройди ты мимо мира – он ничто.

О любви к персидской поэзии знали многие друзья и коллеги Фета по писательскому цеху. В сентябре 1859 г. И. С. Тургенев по просьбе поэта привез из-за границы собрание стихотворений Гафиза в переводе немецкого поэта и философа Георга Даумера. Фет сразу принялся за переводы. «Дело в том, – писал он Дружинину, – что я в настоящее время Гафиз, то есть читаю и перевожу эту прелестную розу Ирана». В итоге в созданный им цикл стихотворений «Из Гафиза» вошло 27 работ. Самое любопытное, что Фет, работая с немецкими переводами, сделанными Даумером, не знал, что эти переводы были всего лишь вольными подражаниями немецкого писателя или, скорее всего, даже его оригинальными произведениями. В то время русским поэтам вообще было свойственно переводить персидских лириков не с фарси, а с немецких и французских переводов, что не могло, конечно, не сказываться на полученных результатах. Тем не менее, несмотря на это обстоятельство, мы можем сегодня снова и снова наслаждаться «персидскими подражаниями» русского образца, сделанными Фетом. 

В своем предисловии к циклу Фет, «представляя на суд истинных любителей поэзии небольшой букет, связанный в моём переводе из стихотворных цветов персидского поэта», писал:


«Даже поверхностное знакомство с нашим поэтом служит отрадным подтверждением двух несомненных истин: во-первых, что дух человеческий давно достиг этой эфирной высоты, которой мы удивляемся в поэтах и мыслителях нашего Запада; во-вторых, что цветы истинной поэзии неувядаемы, независимо от эпохи и почвы, их производившей. Напротив того: если они действительно живые цветы, экзотическое их происхождение сообщает им особенную прелесть в глазах любителей. Новым подтверждением тому, что Азия – страна чудес и вопиющих противоположностей, является судьба, или, лучше сказать, странное духовное развитие нашего поэта».


Далее Фет кратко описал биографию Гафиза и закончил свое предисловие словами: «Переведённые мной песни относятся ко второй эпохе его деятельности, и я желал бы, чтобы читатель испытал хотя часть того наслаждения, которое выпало на долю моему труду».

Первые строки стихотворений «персидского цикла» говорят у Фета сами за себя: «Ах, как сладко, сладко дышит…», «В доброй вести, нежный друг, не откажи…», «В царство розы и вина приди…», «Ветер нежный, окрыленный…», «Гиацинт своих кудрей…», «Грозные тени ночей…», «Сошло дыханье свыше…». И вновь главный пульс стихов определяет любовь:

«Диван» Хафиза Ширази. 1584 г.

 

Ветер нежный, окрыленный,
Благовестник красоты,
Отнеси привет мой страстный 
Той одной, что знаешь ты.

Расскажи ей, что со света
Унесут меня мечты,
Если мне от ней не будет
Тех наград, что знаешь ты.

Поэт повествовал и повествовал о любви:

Мы славим милую в стихах,
И нас, быть может, ждет успех, –
Пленительным пленен поэт,
А это уж никак не грех!

И любовь эта была разлита везде, в природе и в небесах, в животном мире и в мире растений:

О, если бы озером был я ночным,
А ты луною, по нем плывущей!
О, если б потоком я был луговым,
А ты былинкой, над ними растущей!
О, если бы розовым был я кустом,
А ты бы розой, на нем цветущей!
О, если бы сладостным был я зерном,
А ты бы птичкой, его клюющей!

Фет, опережая Сергея Есенина на почти 65 лет, в той же манере «персидских мотивов», еще и еще раз писал о смысле жизни:

                     Если вдруг, без видимых причин,
Затоскую, загрущу один,
Если плоть и кости у меня
Станут ныть и чахнуть без кручин,
Не давай мне горьких пить лекарств:
Не терплю я этих чертовщин.
Принеси ты чашу мне вина,
С нею лютню, флейту, тамбурин.
               Если это не поможет мне,
              Принеси мне сладких уст рубин.
              Если ж я и тут не исцелюсь,
              Говори, что умер Шемзеддин.

Поэт постоянно вспоминал в своем «персидском цикле» и самого кудесника Гафиза:

О помыслах Гафиза
Лишь он один да Бог на свете знает.
Ему он только сердце
Греховное и пылкое вверяет.

К восточным стихам поэта можно смело отнести и 6 стихотворений, включенных Фетом в цикл «Из Рюккерта» и написанных примерно в 1865 г. Немецкий поэт Фридрих Рюккерт (1788–1866) стал известным в России благодаря его переводу части поэмы «Шах-наме» («Шахнаме») персидского лирика Фирдоуси и переложению его стихов Василием Жуковским. Процитируем одно из стихотворений Фета из этого цикла и еще раз убедимся в несомненной «восточной окраске» его творчества:

И улыбки, и угрозы
Мне твои – все образ розы;
Улыбнешься ли сквозь слезы,
Ранний цвет я вижу розы,
А пойдут твои угрозы,
Вспомню розы я занозы;
И улыбки, и угрозы
Мне твои – все образ розы.

Большое значение для русской литературы имели также талантливые переводы Афанасием Фетом лучших образцов западной литературы. Он перевел всего «Фауста» Гете, а также произведения целого ряда латинских поэтов: Горация, Ювенала, Катулла, Овидия, Вергилия и многих других. Но все равно лично для меня он навсегда останется русским певцом, но с «восточным колоритом», вобравшим в себя и пение исфаханских соловьев, и цветение ширазских роз… Послушаем, напоследок, как изящно и чарующе звучит его «Восточный мотив» (1882), созданный уже на склоне жизни:

С чем нас сравнить с тобою, друг прелестный?
Мы два конька, скользящих по реке,
Мы два гребца на утлом челноке,
Мы два зерна в одной скорлупке тесной,
Мы две пчелы на жизненном цветке,
Мы две звезды на высоте небесной.

 

Аполлон Майков

 

Не обошел персидской темы и Аполлон Николаевич Майков (1821–1897) с его стойким интересом к Востоку («Еврейские песни», «Молитва Бедуина», «Вертоград», 

«У Мраморного моря», «Сон негра», «Разрушение Иерусалима» и т.д.). Он, как и многие поэты, увлекался Гете, а через его «Западно-восточный диван» обращал свои взоры к Персии. Так, в стихотворении «Миньон (Из Гете)» Майкову уже воочию видятся ее просторы:

В. Перов Портрет А. Н. Майкова, 1872

 

Ах, есть земля, где померанец зреет,
Лимон в садах желтеет каждый год;
Таким теплом с лазури темной веет,
Так скромно мирт, так гордо лавр растет!
Где этот край? Туда, туда
Уйти бы нам, мой милый, навсегда!

Поэт готов убежать в дивные края, и зовет его туда снова бессмертный Гафиз. Как с восторгом писал поэт в своем стихотворении «Из Гафиза»:

Встрепенись, взмахни крылами,
Торжествуй, о сердце, пой,
Что опутано сетями
Ты у розы огневой,
Что ты в сети к ней попалось,
А не в сети к мудрецам,
Что не им внимать досталось
Дивным песням и слезам… 

А завершает стихотворение поэт с надеждой на «пылкую смерть», обращаясь к самому себе, к своему сердцу:

Но зато умрешь мгновенно
Вместе с песнею своей
В самый пыл – как вдохновенный
Умирает соловей. 

 

Владимир Соловьев

 

Владимир Сергеевич Соловьёв (1853–1900) – русский поэт, публицист,  философ и богослов, который стоял у истоков русского «духовного возрождения» начала XX века и оказал огромное влияние на поэтов Серебряного века, не мог обойти в своем творчестве «персидскую тему». Он фактически раньше многих других понял ее значимость и определил вектор движения России в сторону Востока как спасительный и одухотворяющий. В своем программном стихотворении «Ex oriente lux» («Свет с Востока») он описал этот вектор, рассказав о противоборстве Востока и Запада, Персии и Древнего Рима:

В. С. Соловьёв
Портрет работы Н. А. Ярошенко, 1892 г.

 

«С Востока свет, с Востока силы!»
И, к вседержительству готов,
Ирана царь под Фермопилы
Нагнал стада своих рабов.

Но не напрасно Прометея
Небесный дар Элладе дан.
Толпы рабов бегут, бледнея,
Пред горстью доблестных граждан.

И кто ж до Инда и до Ганга
Стезею славною прошел?
То македонская фаланга,
То Рима царственный орел.

Как писал поэт, в период падения Рима «душа вселенной тосковала // О духе веры и любви!», и Восток ответил на этот вызов, а Россия должна рано или поздно выбрать, что из восточного наследия возьмет она с собой в будущее:

И слово вещее не ложно,
И свет с Востока засиял,
И то, что было невозможно,
Он возвестил и обещал.

И, разливаяся широко,
Исполнен знамений и сил,
Тот свет, исшедший из Востока,
С Востоком Запад примирил.

О, Русь! в предвиденье высоком
Ты мыслью гордой занята;
Каким же хочешь быть Востоком:
Востоком Ксеркса иль Христа?

Как и его предшественники, Владимир Соловьев тоже написал свой цикл «Из Гафиза», в который включил 10 стихов, с характерными названиями: «Всех, кто здесь в любовь не верит...»,  «В мрачной келье замкнул я все думы свои...»,  «Если б ведал ум, как сладко...», «Не мани меня ты, шейх...», «Зачем ты пьешь? я знать желаю!..» и т.д. Послушаем, как зазвучали в переводах Соловьева «персидские максимы»:

Хафиз читает свои стихи.
Могольская миниатюра, ок. 1600 г.

 

Языков так много, много!
И во всех звучит одно:
По-ромейски, по-фарсийски —
Верь в любовь и пей вино!

* * *
От улыбки твоей благодатной
Роз кустарник расцвел ароматный,
А любви моей взоры горят
В ярком пурпуре этих гранат.

Вспомнил поэт и самого «волшебника» Гафиза, назвав его праотцем:

Воды, шумящие волны, – потоп угрожает!
Мудро в ковчеге себя сберегли вы –
В погребе винном, сидит там с сынами
Пра’отец наш, Га’физ благочестивый.

Здравствуй, о здравствуй, Ной нашего века!
Ты не отверг ни единой скотины, –
Только педант да ханжа нечестивый
Гибнут упрямо средь водной пучины.

Удивительно, но Соловьев именно в Хафизе увидел в конце XIX в. образ «духовного спасителя» Ноя, предвоститив тем самым тот огромный интерес к фигуре этого поэта, который пронизывал насквозь весь Серебряный век.

 

«Персидские ноты» Серебряного века и советской поэзии. Часть I

Мечеть Насир оль-Мольк, Шираз, Иран

Ширазская эта красавица
С мускусной родинкой — мне
Не раз еще ночью предъявится
Обнаженной в морозной луне!

Красавица с родинкой мускусной,
Живет лишь Гафизов стих,
И вкус его, терпкий и уксусный,
Запекся в губах моих!

                                          М.А. Зенкевич

 

 

Желтый лев на фуражке сарбаза.
Тень сарбаза плывет вдоль стены.
Знаменитые розы  Шираза 
Увядают, жарой спалены.

Сад Афифабад в Ширазе, Иран

Позолотой покрыв минареты,
Солнце медленно падает вниз.
В этом городе жили поэты
Саади, Кермани и Хафиз.

                               А.А. Сурков

 

 

Я спросил в Ширазе розу красную:
– Почему не первый век подряд,
Называя самою прекрасною,
О тебе повсюду говорят?

Почему ты, как звезда вечерняя,
Выше роз других вознесена?
– Пел Хафиз, – сказала роза чермная, –
Обо мне в былые времена.

                          Расул Гамзатов

 

В начале ХХ века

С конца XIX века в России произошла новая вспышка интереса к Востоку и исламу в русской литературе. Это было связано во многом с пробуждением восточных стран от «долгой спячки», выходом их на открытую арену исторических событий, развитием культуры этих стран, в которой ислам продолжал играть колоссальную роль. «Ориентальные мотивы» проявились тогда, в частности, в творчестве замечательного лирика Алексея Николаевича Апухтина (1840-1903) (баллады и «Подражание арабскому») и Мирры Александровны Лохвицкой (1869-1905) («На пути к Востоку. Драматическая поэма», «Сказка о Принце Измаиле, Царевне Светлане и Джемали Прекрасной»), поэтессы, которая отличалась мистическими и любовными красками в ее творческой палитре и почерпнула тягу к дальним странам во многом от своего друга К. Бальмонта.

Лев Николаевич Толстой в те годы отмечал, что миллиарды людей сотни лет просеивали лучшее «через решето и сито времени. Отброшено все посредственное, осталось самобытное, глубокое, нужное: остались Веды, Зороастр, Будда, Лаодзы, Конфуций, Ментуе, Христос, Магомет, Сократ».

Максим Горький (1868-1936)

Молодой Максим Горький (1868-1936), начинавший как поэт, еще в 1895 г. в своей первой публикации в «Самарской газете» процитировал вольный перевод из Омара Хайяма. В дальнейшем он не раз обращался к творчеству этого великого поэта. Известно, что в библиотеке писателя уже в 1901 г. был экземпляр «Голестана» Саади в переводе И. Холмогорова. По словам Горького, Саади был «сладкий, как мед», а Хайя

м был подобен «вину, смешанному с ядом». В 1911 г. в «Сказках об Италии»  Горький поместил «Стихи поэта Кермани», в которых он довольно неожиданно, намекая на творчество ширазского поэта-суфия Кермани конца XIII-начала XIV в., прославлял образ женщины-Матери (вспомним его роман «Мать»). Веселого поэта Кермани, помогавшего своими стихами победить грозного правителя Тимурленга, Горький не случайно сделал одним из героев своих сказок. Чтобы убедиться, что и «великий пролетарский писатель» не избежал любви к «персидскому наследию», послушаем, как в этом стихотворении зазвучали иранские ноты:

 

Что прекрасней песен о цветах и звездах?
Всякий тотчас скажет: песни о любви!
Что прекрасней солнца в ясный полдень мая?
И влюбленный скажет: та, кого люблю!

Ах, прекрасны звезды в небе полуночи — знаю!
И прекрасно солнце в ясный полдень лета — знаю!
Очи моей милой всех цветов прекрасней — знаю!
И ее улыбка ласковее солнца — знаю!

Но еще не спета песня всех прекрасней,
Песня о начале всех начал на свете,
Песнь о сердце мира, о волшебном сердце
Той, кого мы, люди, Матерью зовем!

В некоторых рассказах Горького появлялись и образы иранцев, как в рассказе «Весельчак» (1916). Позднее Горький, как один из основателей издательства «Всемирная литература», немало способствовал новым переводам персидской классики, к которым были привлечены такие иранисты, как С.Ф. Ольденбург, В.В. Бартольд, Е.Э. Бертельс, А.А. Ромаскевич, А.А. Фрейман, Б.Н. Заходер и другие.

Русский «деревенский» поэт Николай Алексеевич Клюев (1884-1937) тоже не забывал о «персидских мотивах», когда писал: «Недаром мерещится Мекка // Олонецкой курной избе...», или сам себе предсказывал трагическую смерть в сибирской ссылке: «И помянут пляскою дервиши // Сердце-розу, смятую в Нарыме...» Этот выходец из крестьянской среды и один из величайших поэтов-мистиков ХХ века мог на равных, по свидетельствам современников, беседовать с профессорами философии Петербургского университета на немецком языке и уточнять приведенные ими цитаты. На удивленные вопросы он скромно отвечал: «Маракую маленько по-басурмански». Поэт мог «мароковать» также и по-английски, и по-французски, и, вероятно, на каком-либо из восточных языков. Он, без сомнения, оказал сильное «восточное» влияние на Есенина, который позднее доказал это своим «персидским циклом». Очень любопытно, что, по утверждению  западного исследователя Эммануила Райса, Клюев в 1906–1907 гг. был ответственным за конспиративную квартиру секты хлыстов в Баку, где происходили встречи с «иранскими суфиями» и «представителями индийских религиозных кругов». 

По утвеждениям некоторых друзей Клюева, примерно в это время он совершил свое путешествие в Персию, Индию и даже Китай, но твердых подтверждений этому нет. На мой взгляд, если бы это действительно произошло, то не могло бы не сказаться явно и открыто на творчестве человека, постоянно искавшего «духовные глубины» и смысл бытия. А так уж слишком мало персидских упоминаний, мотивов, намеков в поэзии Клюева. Впрямую он только раз упомянул Шираз в 1917-1918 гг., да и то косвенно, вскользь (неужели так скупо мог бы описать персидские дали поэт, который там побывал; вспомним Есенина, который даже на границе с Персией, в Баку, дал волю своим фантазиям):

Марина Ивановна Цветаева (1892-1941)

 

 

На божнице табаку осьмина
И раскосый вылущенный Спас,
Но поет кудесница-лучина
Про мужицкий сладостный Шираз.

А Марина Ивановна Цветаева (1892-1941) писала в своем «Стеньке Разине»:

А над Волгой – ночь,
А над Волгой – сон.
Расстелили ковры узорные.
И возлег на них атаман с княжной
Персиянкою – Брови Черные. 

И не видно звезд, и не слышно волн,
Только весла да темь кромешная!
И уносит в ночь атаманов челн
Персиянскую душу грешную…

Марина Цветаева, написав триптих «Стенька Разин» в 1917 г., продолжила традицию воспевания трагической истории, которая приключилась с казачьим атаманом, захватившим во время набега на каспийское побережье «персидскую княжну», полюбившим ее, но вынужденным из-за осуждения товарищей погубить красавицу, бросив ее с корабля в воду. Эта история стала народной после потрясающего успеха знаменитой песни поэта, фольклориста и этнографа Дмитрия Николаевича Садовникова (1847-1883) «Из-за острова на стрежень…» (1883), в которой Разин убивает княжну, «чтобы не было зазорно перед вольными людьми, перед вольною рекой». Автор песни в «революционно-демократических» традициях того времени сочувствует залихватскому атаману, борцу за свободу:

Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны
Выбегают расписные,
Острогрудые челны.

На переднем Стенька Разин,
Обнявшись с своей княжной,
Свадьбу новую справляет,
И веселый и хмельной.

Стенька Разин
В. И. Суриков, 1895

 

И жестокий поступок не вызывает, согласно автору, у Стеньки Разина особых переживаний:

Мощным взмахом поднимает
Полоненную княжну
И, не глядя, прочь кидает
В набежавшую волну...

«Что затихли, удалые?..
Эй ты, Фролка, черт, пляши!..
Грянь, ребята, хоровую
За помин ее души!..»

Примерно такое же восторженное отношение к Степану Разину сквозит и в произведениях двух поэтов, побывавших в Персии. Первый из них, Василий Васильевич Каменский, о котором подробно рассказывалось выше, в очень важной для его творчества поэме «Степан Разин» (1914-1918, 1927-1928) тоже восхищался «казацкой вольницей» на Волге:

Вольница шумела:
«Волги мало нам, —
Мы из Астрахани двинем
В море по волнам,
Двинем в Персию — туда,
Где восточная звезда
Нам сулит
Ковры-дары.
Айда!
Айда!
                              Айда-а-а-а-а-а-а!»

Одалиска с тамбурином (Гармония в синем)
Анри Матисс, 1926

 

Каменский добавил в знаменитую историю новые, выдуманные им детали: что пленница была захвачена «в заморском Персидском краю», в Реште, во дворце султана Абдула, что звали ее Мейран, что она, хоть и тосковала по «золотой, звездной Персии», тоже полюбила атамана, что у Степана Разина в это же самое время была еще одна любовь и жена – дончанка Алена, «лебедь белая, а не черная», что сподвижники атамана постоянно ругали его за постыдное увлечение: «А ну ее к рожну – / Персидскую княжну», и что тогда же погибла и вторая «донская жена» Разина Аленушка. И хотя атаман в итоге этой драмы «воем выл псиновым» и страшно переживал, он сделал это ради продолжения своей борьбы:

На струг вышел Степан
Из шатровой завесы,
А в руках — гибкий стан
Извивался принцессы.
Взмах!
И брызги алмазные
Ослепили глаза.
Песни бражные, праздные
Разлила бирюза.
Прощай!

А вторым поэтом, побывавшим в Персии и тоже обратившимся к судьбе Разина, был никто иной как Велимир Хлебников, о котором мы уже подробно писали. В 1921-1922 гг. в поэме «Уструг Разина» он продолжил ту же тему, уточнив, что жертвы княжны требовала будто бы сама «голубая Волга-мать», которая «не видит пищи» и желает накормить «страну плотвы»:

Волге долго не молчится.
Ей ворчится, как волчице.
Волны Волги — точно волки,
Ветер бешеной погоды.
Вьется шелковый лоскут.
И у Волги у голодной
Слюни голода текут.

Степан уступает зову Волги, и возлюбленная атамана «в буревой волне маячит». В отличие от Каменского и Хлебникова Марина Цветаева в своем взгляде на Стеньку упор сделала именно на его несчастную любовь: «Вот и вся тебе персияночка, / Полоняночка», «И снится Разину — дно — / Цветами, что плат ковровый. / И снится лицо одно — Забытое, чернобровое», «Сдавило дыханье — аж / Стеклянный, в груди, осколок»:

И звенят-звенят, звенят-звенят запястья:
— Затонуло ты, Степаново счастье!


Нам же важно еще раз подчеркнуть, что «персидская тема» находила в русской поэзии и такое интересное и неожиданное ответвление, как любовь Степана Разина и «персидской княжны».


А вот Изабелла Аркадьевна Гриневская (1864-1944), поэтесса, драматург и прозаик с еврейскими корнями, с удивительной судьбой и разносторонними талантами, особую популярность получила после издания и постановки в театре в Санкт-Петербурге в 1904 г. пьесы «Баб. Драматическая поэма из истории Персии. В 5 действиях и 6 картинах» и издания пьесы «Беха-Улла» (1912), посвященных Бабу и Бахаулле, основателям новейших на то время религиозных учений – бабизма и бахаизма. О первой пьесе одобрительно отозвался Л.Н. Толстой, также изучавший учения этих мыслителей, а сама автор пьес впоследствии стала одной из первых последовательниц учения бахаи в России, ее захватывают идеи духовного, ненасильственного преобразования общества, свойственные новым социальным учениям, она знакомится в 1910 г. в Александрии с основателем веры бахаи Абдул-Бахой, становится его доверенным лицом и много путешествует по странам Востока, ведя свои обширные дневники «Путешествия в край солнца» (1914), которые так и не были полностью опубликованы. Ее пьесы были переведены на французский и немецкий языки, а Абдул-Баха обещал даже посодействовать их постановкам в Тегеране.

О жизни Гриневской после революции мало что известно, она пережила блокаду Ленинграда, умерев после ее снятия в 1944 г. Нам же важно констатировать, что некоторые поэты приходили к персидской теме и через свои религиозные поиски. Послушайте, как сплетались в строках Гриневской и типичные восточные мотивы, и религиозные вопросы:

Изабелла Аркадьевна Гриневская (1864-1944)

 

Прекраснее ночи Бог создал меня!
Зачем, — я спрошу у Творца моего,
Чернеют, как тучи, чело осеня,
Волос моих пряди… так создал меня
Господь для чего?

Прекрасной, как месяц, Бог создал меня!
Зачем, — я спрошу у Творца моего,
Очей моих сумрак теплее огня?
Уста — как гранаты. Так создал меня
Господь для чего?

А вот такими словами поэтесса, отстаивая права исламских женщин (жен, подруг, матерей), в том числе их право на счастье, рассуждала в поэме «Баб» о заповедях ислама, приближая его к европейским традициям:

Читайте Аль-Коран: Один есть Бог на небе,
В прозрачной синеве одна блестит луна…
Молитва есть одна об ежедневном хлебе.
Рукою всеблагой до гроба нам дана
Для жизни праведной единая жена.
Читайте Аль-Коран: Равно всех жен любите,
Но если усмирить вы сердце, как волну,
Не можете, тогда до гроба изберите
Жену одну, одну...

А теперь несколько слов о поэте, увидевшем все-таки Персию воочию. Лев Маркович Василевский (1876-1936), которого на литературные занятия благословил ни кто иной, как И.А. Бунин, окончив медицинский факультет Харьковского университета, сначала работал земским, а потом судовым врачом. С 1904 г. жил в Петербурге, занимаясь издательской деятельностью. Выпущенный им в 1907 г. сборник революционных стихов «В грозу» был изъят полицией. В 1912—1914 гг. Василевский сопровождал И. И. Мечникова в поездках по охваченным чумой районам Астраханской губернии. Из Астрахани поэт попадает в 1912 г. в Персию, а вернувшись на Родину, издает сборник своих избранных стихов, в который включает цикл «Персидские мотивы» с тем же самым названием, что и у Сергея Есенина через 10 с лишним лет. Знал ли последний этот сборник? Предположим, что знал, ведь Лев Василевский был хорошо знаком с также  побывавшим в Персии Сергем Городецким, одобрительно отзывавшимся о его стихах. А Городецкий в свою очередь был близок с Есениным. В то время цех поэтов был все-таки довольно узок, и новинки поэтических книг быстро становились известны в кругу литераторов.

Во время Гражданской войны Василевский был тяжело контужен, почти лишился слуха и отошел от литературного мира, став, как врач, пропагандистом санитарно-гигиенических знаний. Конечно, персидский эпизод в судьбе поэта был мимолетен, но он еще раз доказывает как широко «эпидемия» интереса к Ирану была распространена в поэтических кругах России начала ХХ века. Приведем в качестве примера этой «эпидемии» стихотворение Василевского «Дервиш» (1912), в котором слышится перекличка с пушкинскими строками о восточных дервишах и опытом «русского дервиша» Велимира Хлебникова:

Дервиш
К. Е. Маковский

 

Шумливый торг. Бегут туда, оттуда,
И смех и брань, и песня бубенца.
Скрип ишака и мерный шаг верблюда,
И визг пилы, и молот кузнеца.

Вбежал дервиш, безумный, полуголый.
Волна кудрей, рассыпанных до плеч,
И взгляд очей, горячий и тяжелый,
Сверкает страстью, как и речь.

Полусвятой и вместе дерзкий нищий,
Поэт и раб, — он к людям прибежал,
Чтоб напоить сердца духовной пищей
И выпросить униженно реал.

Персидская тема могла неожиданно возникать у любого поэта Серебряного века. Так, стоявший особняком в поэтическом мире той эпохи Владислав Фелицианович Ходасевич (1886-1939), стоявший ближе всего к Валерию Брюсову, увлекавшийся историей от библейских времен до средневековых рыцарских баталий, не случайно в своем стихотворении «Обезьяна» (1918-1919), описывая всего лишь замеченную им картину, как «бродячий серб» угощал из блюдца водой «обезьяну в красной юбке», а она пила стоя на четвереньках, вдруг вспомнил эпизод из древней истории Персии. А именно бегство царя Дария от войска Александра Македонского:

Так, должно быть,
Стоял когда-то Дарий, припадая
К дорожной луже, в день, когда бежал он
Пред мощною фалангой Александра.

Вот вам пример того, как из какой-либо мелочи, из какого-либо сора рождается поэзия. Ходасевич, отталкиваясь от обезьяны, уносится далеко-далеко в глубь веков и в мировые сферы:

Глубокой древности сладчайшие преданья
Тот нищий зверь мне в сердце оживил,
И в этот миг мне жизнь явилась полной,
И мнилось — хор светил и волн морских,
Ветров и сфер мне музыкой органной
Ворвался в уши, загремел, как прежде,
В иные, незапамятные дни.

От исторического факта при написании «Стиха Гафиза на ризе» (1928) оттолкнулся и интересный поэт Михаил Александрович Зенкевич (1886-1973), примыкавший к акмеистам, любивший восточные мотивы и переводивший мировую классику, в том числе У. Шекспира и Р.Л. Стивенсона. Он обыграл историю со стихом Гафиза, вышитом на подоле ризы в Троице-Сергиевой лавре, переданной туда Василием Нагим в 1622 г.: «Когда одежды совлекает красавица с мускусной родинкой, это луна, подобной которой нет по красоте». Поэт увидел через туман веков «ширазскую капризницу», которой были посвящены строки Гафиза, и ее описание получилось у него «по-персидски» сочно:

Ширазская эта красавица
С мускусной родинкой — мне
Не раз еще ночью предъявится
Обнаженной в морозной луне!

Красавица с родинкой мускусной,
Живет лишь Гафизов стих,
И вкус его, терпкий и уксусный,
Запекся в губах моих!

Поцелуями выискать родинку
Мускусную хоть во сне —
С чернью лиловой смородинку
На фаянсовой белизне!

Мавзолей Саади в Ширазе, Иран

 

А «король поэтов» Игорь Северянин (1887-1941) пошел более традиционным путем: он, как и другие «гафизиты» той эпохи (автор сам упоминает Михаила Кузмина) писал «газэллы», подражая персидским лирикам. И это у него получалось складно и красиво:

Ты любишь ли звенья персидских газэлл — изыска Саади?
Ответить созвучно ему ты хотел, изыску Саади?
Ты знаешь, как внутренне рифмы звучат в персидской газэлле?
В нечетных стихах, ты заметил, звук бел — в изыске Саади?
Тебя не пугал однотонный размер в газэлловом стиле?
Поймать, уловить музыкальность сумел в изыске Саади?
Так что же так мало поэты у нас газэлл написали?
Ведь только Кузмин был восторженно-смел с изыском Саади…
Звените, газэллы — газельи глаза! — и пойте, как пели
На родине вашей, где быть вам велел изыском — Саади!

Среди поэтов Серебряного века Николай Яковлевич Агнивцев (1888-1932) выделялся нарочитой шаловливостью, иронией и виртуозностью своего творческого почерка. И на моду к «персидским стихам» он откликнулся, по сути, стихами-пародиями, иронизирующими над восточным поветрием. Послушаем, как игриво поэт описывал простого ишака:

Риза-йи-Аббаси. Пиршество на лоне природы.
1612. Эрмитаж, Санкт-Петербург.

 

По горам за шагом шаг
Неизвестный шел ишак.
Шел он вверх, шел он вниз,
Через весь прошел Тавриз.
И вперед, как идиот,
Все идет он да идет!
И куда же он идет?
И зачем же он идет?
— А тебе какое дело?

А это пародия на любовные восточные страсти:

 У Зюлейки-ханум
 Губы как рахат-лукум,
Щеки как персики из Азербинада,
Глаза как сливы из шахского сада.
 Азербайджанской дороги длинней
 Зюлейкины черные косы.
 А под рубашкой у ней
 Спрятаны два абрикоса.
 И вся она — в-ва!
 Как халва,
Честное слово!
Только любит она не меня, а другого!

Написано весело, задорно и даже не обидно для любителей персидской поэзии. Как и это стихотворение о красавице-Зулейхе и ее возлюбленном:

Много есть персианок на свете,
Но собою их всех заслоня,
Как гора Арарат на рассвете,
Лучше всех их Зулейха моя!
Почему? Потому!

Много персов есть всяких на свете,
Но собою их всех заслоня,
Как гора Арарат на рассвете,
Больше всех ей понравился я.
Почему? Потому!

Ирония у Николая Агнивцева получается добрая и пробуждающая интерес к экзотике персидского мира:

Мухаммад Джафар. Музыкант с рубабом.
ок. 1590 г. Британский музей, Лондон.

 

Хорошо жить на Востоке,
Называться бен Гассан
И сидеть на солнцепеке,
Щуря глаз на Тегеран!
К черту всякие вопросы.
Тишь да гладь и благодать.
Право, с собственного носа
Даже муху лень согнать.

Чтоб любви не прекословить,
Стоит только с крыши слезть.
Кроме персиков, еще ведь
Персианки тоже есть.
Ай, Лелива! Глаз как слива,
Шаль как пестрый попугай.
Ай, Лелива! Ай, Лелива!
Как целуется, ай-ай!

Просто даже непонятно,
Персия то иль персидский рай.
Ай, как хорошо, ай, как приятно!
Ай-ай-аи! Ай-ай-ай!

Как видим, несмотря на иронию, Агнивцев не раз называет Персию раем: и он тоже попал в ее коварный плен!

Постепенно на закате Серебряного века, когда его оттесняла грохочущая и бегущая вперед советская эпоха, рождавшая своеобразный Красный век, даже персидская тематика в стихах русских поэтов приобретала все более революционное звучание, как это уже проявлялось в творческих устремлениях Велимирва Хлеьникова или поэтов, посещавших Гилянкую республику. Поэт-имажинист, друг Сергея Есенина, прошедший Гражданскую войну в красной кавалерии Александр Борисович Кусиков (Кусикян) (1896-1972) отличался постоянными попытками соединить в своих стихах христианские и исламские мотивы в силу того, что он выходец из Армавира и имеет черкесские корни (хотя на самом деле был армянином), оставил после себя сборники с характерными названиями: «Зеркало аллаха», «Аль-Баррак», «Коевангелиеран» (соединение евангелия и корана), «Алькадр» и т.д. Иран, конечно, присутствовал в мечтах и поэтических воплощениях поэта, но именно с «революционным посылом» на будущее (1919):

Тоску застывшую бескрылых гор — я знаю,
Их взгляд вершин, заломленный в простор — я знаю.

Лишил их Индра взмаха сизых крыл — я знаю,
Не раз их вздох молитвой скорбной выл — я знаю…

Кто победит — Иран или Туран — я знаю,
Пройдет все страны Красный Ураган — я знаю.

Кусикова тоже ждала долгая эмиграция в Европе, но там, как мы уже видели, «персидские мотивы» не были так явны и популярны, как у поэтов, оставшихся в России и имевших так или иначе контакт с Кавказом или Средней Азией. Хотя «персидские нотки» можно заметить и в поэтических опытах эмигранта с огромным стажем Владимира Владимировича Набокова (1899-1977), использовавшего, к примеру, притчу Саади в стихотворении о встрече Иисусом Христом и апостолами в пустыне обезображенного трупа пса, вызывавшего омерзение («Христос же молвил просто: / «Губы у него как жемчуга…»). Любопытно, что, когда в 1966 г. Набокова спросили в одном интервью о его планах где-то осесть постоянно, то он – любитель охотится на бабочек – ответил: «…Сперва я намерен половить бабочек в Перу или в Иране — и только потом окуклиться».

Иран

Об Иране вспоминал даже донской казак, прошедший сквозь горнило Первой мировой и Гражданской войн, вынужденной эмиграции в течение более 50 лет и даже участия во французском Иностранном легионе в Северной Африке и на Ближнем Востоке,  Николай Николаевич Туроверов (1899-1971):

Только розы из Шираза и фантазия.
Воспоминаньями могилы поросли.
Персики и Персия, и Азия.
Первопричастница земли.
Азия, поэзия! Тысячелетия
Пред тобой стоят. И постоят еще.
Ты прав, Хайям, в своем великолепии.
Ты пьян, Хайям, и это — хорошо.

Быть «пьяным – хорошо», востояная поэзия вечна: «Тысячелетия пред тобой еще постоят», - такова соль этого краткого, но мудрого стиха…

Пример того, как территориальная близость к магниту Ирана, усиливает у поэтов тягу к нему демонстирует поэт, заядлый путешественник и военный корреспондент Борис Матвеевич Лапин (1905-1941), который особенно прикипел к Таджикистану и Памиру (он путешествовал также по Монголии). Иранские сюжеты поэтому ему были тоже близки, о чем может свидетельствовать изящный стих поэта «Разговор с ангелом», написанный в духе Саади и Хайяма, о том, как перед автором из тьмы возник Джебраил, говоривший о «колодце умов», «о Божестве без конца и без дна», но автора интересовал только один вопрос: 

Ты мне вещаешь о славе вещей.
Но ведь со мною нет милой моей.
Лучше скажи — не видал ли в звездах
Отблеск ее золотого чела? 
             — Тысячу тысяч небесных светил
Я созерцал,— говорит Джебраил, —
Но не видал господыни твоей.
Может быть, смертный, она умерла.

Если она умерла — ее нет.
Если она не пришла — ее нет,
Если забыла меня — для чего
Роза цвела и летела пчела?

В 1925 г. Лапин в «Песне дервиша» традиционно обратился к популярной среди поэтов теме, показав, что его все еще влечет к себе Иран:

Медресе Шах-Султан-Хоссейн, Исфахан.
Эжен Фланден, 1839 – 1841 гг.

 

Чай-ханэ полны народом,
В путь готов мой караван.
Завтра я перед восходом
Уезжаю в Исфаган.

Поплывут поля в тумане
На веселом утре дня,
Никого во всем Иране
Нет счастливее меня.

«Я искал у струн ответа —
В песнь любви они слились», —
Говорил в былые лета
Знаменитый шейх Гафиз.

Однако дервишу так и не удается долгие годы отправиться в Исфахан, но при этом он остается, несмотря ни на что, с помощью Аллаха счастливым человеком:

Минул век. Ушел к востоку
Караван, взбивая пыль.
Я, как встарь, молюсь Пророку
У колодца Зельзебиль.

И забыл об Исфагане,
Сон свой старческий храня,
Никого во всем Иране
Нет счастливее меня.

Поэту Борису Лапину, как и такому же страннику-поэту Александру Чачикову, суждено было погибнуть в 1941 г. на фронте под Киевом.

«Персидские ноты» Серебряного века и советской поэзии. Часть II

Михаил Кузмин

Поэт Михаил Алексеевич Кузмин (Кузьмин) (1872–1936), который обладал даром «уходить» то в Египет III века, то в средневековую Европу, касался и «мусульманских веяний». В 1909 г. поэт опубликовал в «Весах» свое, посвященное Валерию Брюсову, историческое повествование «Подвиги Великого Александра», в котором не мог не коснуться многих страниц истории Персии – главного соперника легендарного Александра Македонского. Через год он выпустил «Путешествие сера Джона Фирфакса по Турции и другим замечательным странам», где «восточная струна» зазвучала в его прозе во всю силу, а в 1911 г. поэт писал в своих «Осенних озерах»:

Михаил Алексеевич Кузмин (Кузьмин) (1872–1936)

Блаженство  ль, долгое ль изгнание 
Иль смерть вдвоем нам суждена, 
Искоренить нельзя сознания, 
Что эту чашу пью до дна. 
Что призрак зол, глухая Персия 
И допотопный Арарат? 
Раз целовал глаза и перси я – 

В последний час я детски рад.

Однако главный свой «поэтический поклон» Персии поэт сделал венком из 30 «газэл», написанных им в мае–июне 1908 г. Газэла (газель) – это особый вид лирического стихотворения, широко распространившийся из персидских земель по Востоку и Азии и состоящий из бейтов (двустиший), рифмуемых особым образом. В начале ХХ века форма газели получила особое распространение в Германии, откуда она дошла, в том числе и через знакомого поэта И. Гюнтера, до Кузмина, который был активным участником кружка «гафизитов», собиравшегося в Башне Вячеслава Иванова с 1906 г. Участники этого кружка получали специальные имена: Кузьмин стал Антиноем, Иванов – Гиперионом или Эль-Руми, а К.А. Сомов – Аладином. Венок «газэл» стал, по сути, изящным букетом стихов, который поэт преподнес к гробницам великих персидских лириков, в том числе Гафиза (Хафиза, ок. 1325–1389) – автора более 400 газелей. 

Вот так Кузмин описал «коллективное поклонение» «гафизитов» своему кумиру:

Нежной гирляндою надпись гласит у карниза:
«Здесь кабачок мудреца и поэта Гафиза».
Мы стояли,
Молча ждали
Пред плющом обвитой дверью.
Мы ведь знали:
Двери звали
К тайномудрому безделью.
Тем бездельем
Мы с весельем
Шум толпы с себя свергаем.

Очень важно понять, что пристрастие к «персидским мотивам» было действительно массовым в те «серебряные годы». Кузмин очень хорошо подметил это в своем стихотворении «Друзьям Гафиза» (1906)

Нас семеро, нас пятеро, нас четверо, нас трое,
Пока ты не один, Гафиз еще живет.
И если есть любовь, в одной улыбке двое.
Другой уж у дверей, другой уже идет.

      Нарциссами, левкоями покой наш был украшен,
      Алела яркость губ, вился сладелый дым,
      Но и лишен цветов, для мудрых он не страшен,
      Богат и осиян роскошеством былым.

     Пусть демон не мутит, печалью хитрость строя,
     Сомненьем, что всему настанет свой черед,
     Пусть семеро, пусть пятеро, пусть четверо, пусть трое,
    Пока ты не один, Гафиз еще живет.

В итоге «тайномудрое безделье» в стиле Гафиза подарило творческий взлет не только Кузмину, но и многим другим поэтам Серебряного века. В цикле «газэл» Кузмина, который поэт дополнил также 28 стихами цикла «Всадник», посвященного тому самому Гюнтеру, читатель встретится и с муэдзинами, и дервишами, и с парусными фелуками, и с вечно юными девами-гуриями, и с характерными для европейского ориентализма Зулейкой, Фатьмой и Гульнарой, и с великим Искандером (или Александром Македонским), и с сюжетами «Тысячи и одной ночи», и с самим Гафизом. Поэт в целом ряде газелей просто охвачен трепетом восточной любви: «Насмерть я сражен разлукой стрел острей…», «Днем томлюсь я, ночью жаркою не сплю…», «Дней любви считаю звенья, повторяя танец мук…», «Что, скажи мне, краше радуг? Твое лицо. // Что мудреней всех загадок? Твое лицо…» Так и кажется, что Есенин, обратившийся позже к той же самой теме, не мог не изучать газели Кузьмина, который как будто бы за 15-20 лет до «рязанского соловья» также оказался в своих фантазиях в вожделенной Персии. Вот образец одной «любовной газели» (1911-1912) Кузмина, которая не могла бы не прельстить вкуса Есенина:

Иллюстрация к «1001 ночи» 
Сани Оль Молька, Иран, 1853

Мне ночью шепчет месяц двурогий всё о тебе.
Мечтаю, идя долгой дорогой, всё о тебе!
Когда на небе вечер растопит золото зорь,
Трепещет сердце странной тревогой всё о тебе.
Когда полсуток глаз мой не видит серых очей,
Готов я плакать, нищий, убогий, всё о тебе!
За пенной чашей, радостным утром думаю я
В лукавой шутке, в думе ли строгой всё о тебе.
В пустыне мертвой, в городе шумном всё говорит
И час-медлитель, миг быстроногий всё о тебе!

А в самой запоминающейся газели, посвященной основным заветам ислама, Кузмин, как и многие другие поэты Серебряного века, показал себя знатоком суфизма, скрывающим под известными словами тайные смыслы:

Кто видел Мекку и Медину – блажен!
Без страха встретивший кончину – блажен!
Кто знает тайну скрытых кладов, волшебств,
Кто счастьем равен Аладину – блажен!
И ты, презревший прелесть злата, почет
И взявший нищего корзину – блажен!
И тот, кому легка молитва, сладка,
Как в час вечерний муэдзину – блажен!
А я, смотря в очей озера, в сад нег 
И алых уст беря малину – блажен!

И даже в смутном 1917 г. Кузмин успевал вновь думать и мечтать о Персии. Его стихотворение «Персидский вечер» наполнено такой тягой в «персидский мир», что можно только пожалеть автора, который так никогда  и не увидел «хорасанских просторов»:

Смотрю на зимние горы я:
Как простые столы, они просты.
Разостлались ало-золотоперые
По небу заревые хвосты.
Взлетыш стада фазаньего,
Хорасанских, шахских охот!
Бог дает — примем же дань Его,
Как принимаем и день забот.
Не плачь о тленном величии,
Ширь глаза на шелковый блеск.
Все трещотки и трубы птичьи
Перецокает соловьиный треск!

 

Надежда Тэффи

Не обошла вниманием «персидские мотивы» и Надежда Александровна Лохвицкая, писавшая под псевдонимом Надежда Тэффи (1872-1952). Она была младшей сестрой упоминавшейся нами Мирры Лохвицкой и дебютировала в литературе почти в тридцатилетнем возрасте. Ее называли «королевой русского юмора», звездой журнала «Сатирикон», она была любимым автором Николая II, пользовалась заслуженной популярностью, как поэтесса, прозаик и публицист не только в дореволюционной России, но и впоследствии в эмиграции, где она выпустила больше десятка прозаических книг, в том числе «Авантюрный роман», и только два сборника стихотворений.  В ее творчестве всегда звучали восточные и библейские сюжеты, касавшиеся и Ирана, и Турции, и арабских стран. Стихи подобного рода она собрала в небольшом сборнике «Шамрам. Песни Востока», вышедшем в Берлине в 1923 г. Неизвестно, успел ли познакомиться с ней Сергей Есенин, но очевидна перекличка образов и тем этой книги с его «Персидскими мотивами». Вспомним хотя бы звонкие имена восточных девушек, воспетых Есениным – Шаганэ, Лала, Шага, Гелия - и сравним их с именами из сборника Тэффи: Джанум, Джелиль, Айшэ, Шамрам… Вот незатейливое стихотворение Тэффи «Полдень» о Шахине, дремлющей у бассейна, создающее «персидское» настроение:

Надежда Тэффи (1872-1952)

Рдеют розы. Небо сине.
Сердцу шахову — Шахине
Не светло и не смешно:
Там, у той, на левой грудке —
Любит шах такие шутки —
Поцелуйное пятно.
Шевельнулась у бассейна
Шаха смуглого Гуссейна
Нелюбимая жена.
Сквозь сурьмленные ресницы
Взглядом кормленой тигрицы
Усмехается она…

А это – почти «есенинское» прочтение любви по-персидски:

Мои глаза —
Фирюзэ-бирюза,
Цветок счастья...
Взгляни! Пойми!
Хочешь? — Сними
С ног запястья...

Кто знает толк,
Тот желтый шёлк
Свивает с синим...
Ай и мы вдвоем,
Хочешь? — совьём
И скинем...

В стихотворении с громним названием «Персия» Тэффи в свойственной ей манере» легкого намека», а не серьезного погружения в тему описывает всего лишь историю того, как «в апельсиновом саду»  «зеленый кот» съел «голубого какаду», и это внесло разлад в отношения двух влюбленных: «Айшэ! Аи, Айшэ! / Приходи ко мне!..». А в ответ: «Гассан! Ай, Гассан! / Я к тебе не приду!» Здесь мы, как в лаковой «персидской миниатюре», видим образы чего-то далекого, неуловимого, того, что часто нравится поэтам… Как жаль, что сегодня в современной поэзии почти пропадает такое мировосприятие и восторженность, любовная струна звучит в ней плоско и не сочно, не так как у Тэффи в стихотворении «Одна навсегда»:

Абдулла. Влюбленные.
"Бустан" Саади. Бухара. 1575-6гг.
Санкт-Петербург, РНБ.

Я нашел на земле вишню красную —
Твои губы сладкие,
Возлюбленная!
Ты несешь мне весну из Шираза!
Мой черный перец!
Мой сладкий миндаль!
Ах, — и ты одна навсегда.

И не так как в заглавном стихотворении сборника «Шамрам», опять напоминающем нам «персидские творения» Есенина:

Шамрам! Скажи мне правду –
Ты любишь меня, Шамрам?
Глаза твои смотрят так нежно.
Я не верю твоим глазам.
Ах, лучше б тебе ослепнуть!
Ты так же смотришь на всех!
Что значат эти вздохи
И этот лукавый смех?
Не немки ль тебя научили
Так нежно и дерзко смотреть,
Так грубо протягивать руки?
Ответь мне, Шамрам, ответь!
Ты много ль пиастров хочешь
За свой поцелуй, Шамрам?
Другие тебе заплатят,
А я только жизнь отдам!

Получается, что современным русским поэтам нужно чаще обращать внимание на Восток, Иран и другие экзотические страны и вылавливать оттуда жемчужины поэтического вдохновения и не умирающие образы.

Максимилиан Волошин

Максимилиан Александрович Волошин (1877–1932) – один из столпов Серебряного века, поселившись в 1907 г. в Коктебеле, где он стал постоянно, почти безвыездно жить после революции, пропустил через себя все «ветра истории», бушевавшие когда-то над Крымом – местом, где через крымские степи к Босфору Киммерийскому, а оттуда через Кавказ и Персию пролегали старинные караванные пути, связывавшие различные цивилизации. Воспевая Крым, поэт не мог не вспоминать о Персии, которая то и дело всплывала в его стихах и дневниках. Так, в своем программном стихотворении «Россия»,  описывая исторические пути-перепутья Отечества, он, в том числе, вспомнил и персидские следы:

Максимилиан Александрович Волошин (1877–1932)

Путь янтаря – от Балтики на Греки, 
Путь бирюзы – из Персии на Дон. 
Лесные Вотские и Пермские дороги, 
Где шли гужом сибирские меха, 
И золотые блюда Сассанидов, 
И жемчуга из Индии в Москву.

А в стихотворении «Дикое поле» поэт не мог не упомянуть о стремлении «разинской голытьбы» в ту же Персию:

Голытьбу с тесноты да с неволи
Потянуло на Дикое поле
Под высокий степной небосклон:
С топором, да с косой, да с оралом
Уходили на север – к Уралам,
Убегали на Волгу, за Дон.
Их разлет был широк и несвязен:
Жгли, рубили, взымали ясак.
Правил парус на Персию Разин,
И Сибирь покорял Ермак.

В 1908 г. в дневнике «История моей души» поэт прямо высказал свое убеждение «о том, что я буду в Персии». Бредивший Востоком Волошин в том же году записал в дневнике, как ему некий доктор арабских наук на основе кабаллистики предсказал поездку в Персию, которая, к сожалению, так и не состоялась. Иначе мы получили бы в наследие яркую перекличку поэта с творениями и Гумилева, и Хлебникова, и Есенина, и Бальмонта. С последним поэтом у Волошина вообще было много общего, его, так же как и Бальмонта, многие считали «огнепоклонником» или «солнцепоклонником». В поэзии Волошина солнце – это божество, питающее живительными соками весь тварный мир, несущее жизнь и воскресение:

Солнце! Прикажи
Виться лозам винограда,
Завязь почек развяжи
Властью пристального взгляда!

Солнце для поэта – Всезрящий огонь, Око мира, и как тут не увидеть аналогию с мифологемой: «Солнце – божественное око», свойственной многим культурам. Так, исследователь Х.Э. Керлот приводил следующие аналогии: «В Индии оно под именем Сурья является оком Варуны; в Персии оно является оком Ахурамазды; в Греции оно известно как Гелиос – око Зевса (или Урана); в Египте оно является оком Ра, а в исламе – Аллаха». 

И хотя Максимилиан Волошин так и не увидел «персидского солнца», оно не могло не вливаться своими жгучими красками в его пестрое полотно духовно-насыщенной жизни…

Владимир Тардов

Увидеть Иран - и не один раз - посчастливилось в начале ХХ века Владимиру Геннадиевичу Тардову (1879-1938), поэту, критику, переводчику и дипломату. Сначала он работал в банке, занимался журналистикой. Но все изменила одна поездка. В 1909 г. Тардов путешествовал по Персии в качестве специального корреспондента газеты «Русское слово». В своих статьях об этой стране он занял тогда критическую позицию по отношению к действиям русской дипломатии в Персии и был вынужден даже часть своих материалов публиковать в английской газете «Manchester Gardian». Вернувшись в Москву, Тардов начал изучать фарси с помощью перса-студента Московского университета, потом он продолжал обучение на языковых курсах и делал переводы персидских лириков. Поэт любил переводить не только Хафиза, но и (что было особенно любопытным) забытого персидского лирика Баба Фигани (у. 1516 или 1519), которого называли «Малым Хафизом», а также рубаи Омара Хайяма. Уже из первой поездки в Персию он привез стихи о «родине Хафиза», вошедшие во второй  сборник его стихотворений «Странник» (1912)

Приняв Октябрьскую революцию, Тардов работал в Наркомвоене Украины, а в 1919 г. поступил в Наркомат иностранных дел, где был заведующим отдела печати. В 1920 г., когда в Иране уже кипели революционные события, Тардов был назначен представителем НКИД в Гилянской республике, он был заведующим информбюро Персии и вошел в историю тем, что участвовал в составлении договора между РСФСР и Персией от 26 февраля 1921 г. 

В 1921-1928 гг. Тардов работал сотрудником полномочного представительства России в Персии и был генеральным консулом в Исфахане – городе-жемчужине Ирана. При этом он продолжал настойчиво изучать культуру и поэзию Персии. Вернувшись в СССР, дипломат подарил государству (впоследствии все это было передано иранскому отделу Государственного музея искусства народов Востока в Москве) коллекцию собранных им предметов культуры Ирана. Впоследствии Тардов преподавал в Московском институте востоковедения, написал на персидские темы большое количество статей и три книги «Искусственное орошение в Иране и других странах Востока в связи с общественными отно-шениями», «Керм» (книга о «доарийском» населении Персии) и «Маздак» (книга о феодализме в Иране при Сасанидах).

Однако конец жизни Тардова был трагическим. Долгая дипломатическая служба послужила в эпоху «большого террора» поводом для необоснованных репрессий против него НКВД. 5 февраля 1938 г. он был арестован по обвинению в шпионаже, а 8 апреля того же года расстрелян (реабилитирован в 1994 г.). И как созвучны этой трагедии строки персидского поэта Баба Фегани, переведенные Тардовым и затрагивающие тему смерти:

               Вновь весна! Вином тем грешным вновь душа обновлена,
   И к прекрасным, к розам вешним, страсть в душе обновлена.
   Им давно закрыл я сердце, но лишь вновь раскрылись розы -
   Настежь сердце! - жажда счастья вновь в душе обновлена!

   Ах, из праха жертв надежды, из могил восходят розы;
   И тоска времен, как прежде, вновь в душе обновлена.
   Вот и роза - дань могилы, облетает роскошь розы!
   И о всех ушедших, милых, скорбь в душе обновлена!..

Обратимся теперь вкратце к стихам Тардова, чтобы почувствовать, что он ранее многих певцов Серебряного века окунулся в «персидскую лазурь» и как бы задал тон будущим поэтам, бредившим Персией. Вот так, опередив Велимира Хлебникова на 10 лет, он писал о предназначении дервиша:

Дервиш со львом и тигром,
Могольская живопись, около 1650

 

                                Я не ловец, я — дервиш,
Звери меня не боятся.
Часто — над берегом спишь, —
Лани приходят купаться.

Посох тяжелый в руке,
Чаша да кустики мяты;
Встану, умоюсь в реке,
И не увидишь меня ты!

В синюю даль погляжу
Да и пойду по дороге,
Так и хожу, и хожу —
Носят безумного ноги.

         Из Тегерана в Мешед
         Иль из Шираза к Дамаску,
         Мне все равно, где ни петь,
         Где ни рассказывать сказку.

Тардов как будто бы предвосхищал этими строками будущие скитания Велимира Хлебникова, завершая свой стих встречей дервиша с караваном и обращением его к  караванному чарводару (водителю):

Песню ему затяну, —
Даст мне и сыру и хлеба,
А в чай-ханэ я засну
По милосердию Неба.

В другом стихотворении «Ночной караван» (1912) поэт описал свои впечатления от горной бурной реки Северного Ирана Шахруд, предвосхищая тем самым многие стихи русских поэтов, восхищавшихся природными красотами Ирана:

Образчик тебризской миниатюры

 

Стою одиноко над черной стремниной,
Светлеют под месяцем горные спины,
Шахруд неумолчный шумит;
Да веет в расселинах ветер вершины,
Что вечные горы веками круглит
И чертит на скалах узорные руны.
Чу! Страшные звуки! То трубы иль струны?
            То звон колокольный, то говор чугунный, —
Далеко, далеко рокочут, поют.
И смолкли, и снова лишь ветер пустынный,
Да рвется в стремнине Шахруд.

Поэт видит в горных картинах мощной природы Ирана отголоски драматической, многовековой истории Ирана:

И в смене сплетений, качаний, движений
Там тихо из ночи рождаются тени…
То всадники мчатся в безумье сражений?
То белые птицы плывут?
То крылья ли машут или белые руки?
И ближе, всё ближе те стоны и звуки,
Из ночи рождаясь, рокочут, поют…

Но вдруг, как во сне, поэт видит непонятно откуда появившийся караван:

И вижу я чудо над старым Шахрудом.
Качаясь, выходят верблюд за верблюдом,
Идут, разрывая туман.
И ветер, и горы, всё полнится чудом,
Всё лунный, безумный обман…

«И сам я не сон ли над ложем Шахруда?», - вопрошает себя автор в конце стихотворения, так и оставшись «стоять одиноко над горной стремниной», где «шумит неумолчный Шахруд». «И сам я не сон ли?», - этот вопрос и до Тардова, и после него задавали себе многие русские поэты-путешественники, открывавшие иные миры и пространства. А Персия в этом ряду «стран-призраков» всегда занимала особое почетное место…

Евгений Яшнов

Поэт, экономист-статистик и путешественник Евгений Евгеньевич Яшнов (1881-1941), объездивший всю Среднюю Азию и около 20 лет проживший в эмиграции в Китае (его называли «великим русским исследователем Манчьжурии и Китая»), не мог не коснуться «персидского мира». Дело в том, что, устав от политических дрязг (поэт из-за своих революционных увлечений долго находился под полицейским надзором) и журналистской работы, только  вернувшись из поездки по Европе, этот «беглец из шумных городов» в 1907 г. выехал в Ташкент, где, став статистиком Сыр-Дарьинской статистической партии Туркестанского переселенческого управления, начал вести «полуфантастическую скитальческую жизнь». Он отринул суету «цивилизованного мира» и спел гимн путешествиям по самым дальним и опасным точкам планеты:

 

От мятежей стареющей Европы,
От яда книг и от любви твоей
Меня спасли водительницы-тропы
В неведомой республике степей.

Волнуй себя экзотикой распада,
Развратом духа, горечью ума…
Я все простил. Мне ничего не надо.
Лишь – этот путь, безделье, грусть и тьма.

Ташкент. Вид Старого города. Махала-Масляк, близ Куколь-Таша, нач. ХХ в.

Вот характерные выдержки из стихотворений Яшнова, воспевающих дальние скитания и слияние с природой: «Жребий мой - скитаться по дорогам, / Славить землю и в ночную пору / Греться с пастухами у огня»; «Мне больше, чем все книги эти / Отрады даст степной рассвет!»; «И - Господи! - Как хочешь жадно / Скакать, устать и умереть!»;  «Скачи в степи, блуждай по гаваням, / Похохочи с аэроплана, / Одно лишь счастье: вечным плаваньем / Размыкать скуку океана»;  «Согнула спину мне котомка / Тоски, бездомного житья…». В 1908 г. началась четырехлетняя полевая статистическая работа Яшнова в Туркестанском крае,когда его постоянные странствия, растягивавшиеся на сотни верст, не прекращались месяцами. При этом Яшнов умудрялся настойчиво изучать восточные языки – казахский, арабский и персидский!

Пожив некоторое время в Самаре и Москве, Яшнов весной 1914 г. вернулся в Ташкент и опять начал кочевую жизнь «полевого статистика»:

Вновь услышая я – селям-алейкум! –
Ва алейкум асселям! – Киргизы, козы,
И тушканчики, и мыши по лазейкам,
И степные трепетные грозы!

И влекут волнитсые барханы
Над песками, над пустынной глиной
В азиатские загадочные страны
И к веселой простоте звериной.

И примерно в мае-начале июня 1914 г. Яшнов оказывается по делам службы в Северной Персии, пополнив собой счет поэтов, побывавших в стране Саади и Хафиза. Это пребывание не могло быть длительным, и поэт увидел только «дикие природные» места Ирана, не посетив крупных городов, ни Тегерана, ни Исфахана, ни Шираза. Но итогом этой поездки стал его стихотворный цикл «На пути в Афганистан», опубликованный в 1947 г. в единственном сборнике его стихотворений, выпущенном в Китае вдовой после смерти мужа.

6-8 июня 1914 г. Яшнов писал сестре из уездного городка Серахс:


«В сущности, я в своей сфере. Скитаюсь. Пишу за походным столом. Сталкиваюсь с тысячами людей – самого разнообразного пошиба, начиная от уездных начальников и кончая захудалым рабочим-афганцем. Успел побывать и за границей - в Персии, в стране развалин, лохмотьев, опиума, пыли, скуки, нищих и торгашей. Наслушался туркменских певцов, монотонного бренчания домбры. Набродился по развалинам городов, насиделся на могилах, в которых спят люди, умершие чуть не тысячу лет назад… Но не думай, что я только наслаждаюсь своим цыганством У меня куча сложной работы, и к обеду я глупею почти до кретинизма. Вдобавок здесь стоят сногсшибательные жары: 43 градуса в тени!

И все же здесь лучше русской городской жизни. Слышишь, как в душе  дуют беззаботные рассветные ветры. Степные раздумья, ржанье коней, ребра развалин, шмыганье змей, убегающие чрез пустыни тропинки, не написанные, но уже звучащие стихи, переклик фазанов, ослов, веков, племен, пространств, пожарища закатов, вечное движение путеводящих созвездий и ощущение Бога!»


Разве можно сказать лучше о романтике дальних путешествий! И заметье, как поэтический пульс сильно бьется в прозаических текстах автора, который прекрасно понимал значимость и место слов, поэзии, литературы в жизни. Вот его интересные размышления об этом в письме к Н.С. Ашукину: «Это лето у меня удивительно богато впечатлениями. Вы говорите: литература? Да пропади она пропадом! Разве можно сравнить живую многокрасочную жизнь с мертвой сердцевиной книг? Я за лето написал пяток плохих стихов, но зато проехал сотни верст в поездах, в повозках, экипажах, пароходах, верхом, видел тысячи людей, зверей, дерев, трав, рек, гор, селений, городов, развалин…» 

Конечно, в этих словах Яшнов немного лукавил: он не прекращал тогда и ценил потом  свои поэтические опыты, однако его слова о превосходстве «многокрасочной жизни» над литературой достойны внимания и осмысления. Любопытна и та характеристика, которую дал поэт Персии, увиденной им только с одной стороны, бегло и отрывочно. В то время северные районы Персии действительно были не обустроены так, как сегодня, и могли производить неблагоприятное впечатление.

В 1914 г. на границе Персии с Афганистаном в пограничном городке Серахс, расположенном ныне в Ахалском велаяте Туркмении на правом берегу реки Теджен (Герируд), по которой проходит граница с Ираном (на противоположном берегу находится иранский город Серахс), Яшнов, как «отчаянный скиталец», ощутил вот такие острые чувства:

Вливает шуршащий томительный зной
Иран воспаленной гортанью.
В тени у гробницы внимаю с тоской
Я лошади долгому ржанью.

Кладу ей на сбитую спину седло,
Подпругу на ребра сухие.
Скитание — наше с тобой ремесло,
Отчаянье — наша стихия.

Горный массив Торуд и Чах-е Ширин, северный Иран

 

Стихи Яшнова только в 90-е годы прошлого века стали более или менее известными (самая большая их публикация с кратким очерком жизни поэта была опубликована совсем недавно: Олег Переверзев, Сергей Субботин. На голой грани бытия. - Наш современник, 2011, № 12, с. 227-246), и тем более приятно сейчас уловить в них настроения заядлого путешественника, зовущего за собой в персидские дали:

Стремена, звенящие в пустыне,
Саксаула шум и крик сыча,
Ветра зов у самого плеча —
Полюбил всё это я отныне.

Бездорожье, родина моя, ты
Так вольна, пустынна, широка!
Древние багряные шелка
Персия постлала на закаты.

Пример «степного странника» Евгения Яшнова показывает, что в истории русской поэзии были и те, кто менял «шум городов» на бездорожье, странствия навстречу солнцу и ночевки в степи у костра...

Константин Липскеров

В ряду мастеров Серебряного века нужно особо выделить за его творческое пристрастие к Востоку, исламу и Персии поэта, драматурга и художника Константина Абрамовича Липскерова (1889-1954), который, влюбившись еще до революции в Туркестан, перенес эту любовь на весь восточный мир. Любопытно, что в Среднюю Азию поэт поехал осенью 1914 г. вместе с Осипом и Лилей Брик, и это путешествие потрясло его так, что определило его творческий путь на долгие годы. Владислав Ходасевич писал о первых стихах Липскерова: «Приехав в Туркестан, поэт не сделал из него «своей страны», не превратил в «Туркестан Липскерова», а, наоборот, сам постарался сделаться как можно более «туркестанским» поэтом, однако же пишущим сонеты классическим пятистопным ямбом с цезурой на второй стопе».

В отличие от других поэтов Липскеров глубоко погрузился в персидскую лирику, в суфизм и много сил отдал переводам поэтов Востока, особенно с конца 1920-х гг., когда он перестал публиковать свои собственные стихи. Главное, что он перевел такие шедевры персидской поэзии как поэмы Низами Ганджеви «Хосров и Ширин» и «Искандер-намэ», а также газели Хафиза. Между тем уже в первых сборниках стихов поэта «Песок и розы», «Туркестанские стихи», «Золотая ладонь» (1916-1922) восточные мотивы оказались наиболее яркими и запоминающимися. Причем преподносил их читателям поэт изящно и легко:

Константин Липскеров
В. Ходасевич, 1918

 

Молвил сладостный Саади:
«Юным денег не хранить,
Бесталанный лишь в ограде
Станет злато хоронить».

Говорил еще Саади:
«В жизни вечная ли гладь?
Всё уйдет…» Чего же ради
Мне тебя не целовать?

Побывав в Туркестане, Липскеров переходил постепенно от описания конкретных картин к обобщениям всей Азии. Вот что он написал в Самарканде в 1915 г.:

Азия – желтый песок и колючие желтые травы…
Азия – розовых роз купы над глиной оград…
Азия – кладбище битв, намогилье сыпучее славы…
Азия – желтый песок и колючие желтые травы,
Голубая мечеть, чьи останки, как смерть, величавы,
Погребенный святой и времен погребальный обряд…

А это «песня о Востоке», которой позавидовал бы любой поэт не только Серебряного, но и Золотого века русской поэзии. Ее можно было бы сделать гимном «поэтов-странников», ищущих на Востоке вдохновение:

Зачем опять мне вспомнился Восток!
Зачем пустынный вспомнился песок!
Зачем опять я вспомнил караваны!
Зачем зовут неведомые страны!
Зачем я вспомнил смутный аромат
И росной розы розовый наряд!
Как слитно-многокрасочен Восток!
Как грустен нескончаемый песок!
Как движутся размерно караваны!
Как манят неизведанные страны!
Как опьяняет юный аромат
И росной розы розовый наряд!

В 1922 г. за несколько лет до «Персидских мотивов» Сергея Есенина ту же струну любовной лирики Востока заставлял звучать и Липскеров:

Риза-йи-Аббаси. Портрет юноши. ок.1625 год.
Британский музей, Лондон

 

Лейла, Лейла, к тебе в пустыне дальней
Взываю я.
Лейла, Лейла, все глуше, все печальней
Взываю я.
Лейла, Лейла, с богатыми дарами
Искал тебя.
Лейла, Лейла, за многими чадрами
Искал тебя.
Лейла, Лейла, Иранская царевна,
Ты где? Ты где?
Лейла, Лейла, взывает ветер гневно.
Ты где? Ты где?

Часто в стихах Липскерова возникал и образ Персии с «садами нетленными», которые «рождаются в Ширазе», с «песенками Саади», с «яростным Кораном»:

Да землю Персии хранят персты Аллаха
От ветра бедствия, покуда в царстве праха
И ветер кружится и держится земля.

Военные годы Липскеров провел в эвакуации в Ташкенте, а в последние два года жизни он полностью ослеп. Но «восточная струна» продолжала звучать в его сердце, так же, как и в 1931 г., когда он, как бы заранее, написал свое поэтическое завещание с «персидскими нотками»:

Я отдохну тысячелетья три,
Затем опять вернусь на эту землю
И твоему - со мной поговори! -
Я голосу, как будущему, внемлю.

А может быть, я буду лишь цветком,
А может быть, я буду легкой птицей.
Не потому ль я розами влеком,
Не потому ль порой мне воздух снится?

А может, зверем лягу у дорог,
Ты ж со стрелой моей захочешь крови.
Но умереть у милых этих ног,
Послушай-ка, мне разве будет внове?

 

«Персидские ноты» Серебряного века и советской поэзии. Часть III

Руины храма богини Анахиты в Кенгавере, Иран
Эжен Фланден, 1840

Александр Чачиков

В ряд поэтов, побывавших в Иране, следует поставить и мало известного, но любопытного поэта Александра Михайловича Чачикова (Чачикашвили) (1893-1941), который оказался близок к Персии в силу перипетий своей судьбы. Он родился в Гори в семье грузинских дворян, но сам считал своей Родиной именно Иран, как он рассказывал это Константину Паустовскому, работавшему с ним в батумской газете. Чачиков юнгой плавал на пароходе и успел даже совершить кругосветное плавание, что не могло не пробудить в нем страсть к путешествиям. Но грянула Первая мировая война, и поэт в чине поручика командовал кавалерийской ротой на Кавказском фронте, что и позволило ему в итоге побывать в северных провинциях Ирана уже на исходе войны, в 1918 г., хотя точных документальных данных об этом нет. 

Однако в стихах, датированных этим годом, сам Чачиков прямо указывал, что он был в Персии, в районе озера Шериф-хане в то время, когда там воевал Отдельный Кавказский кавалерийский корпус под командованием генерала от кавалерии Н.Н. Баратова. Вот эти строки:

Генерал кавалерии Н. Н. Баратов

 

   Персидский чиновник с шафранным лицом,
   Осмотрев эшелон, сказал: — Пали! —
   И в небе ударил крепкий гром
   В честь молодого вали…

Проснулся — озеро: пряное Шериф-хане.
Будем катера ждать мы невольно.
И от сознанья, что я в чужой стране,
Стало и гордо и больно.

Находясь на севере Ирана, в районе Урмии, Чачиков даже успел потосковать в стихах о далекой Родине:

Тебе, урмийский вилайет,
Мои тоскующие строки.
Тебе, амбал жестокобокий,
Кидаю северный привет!

Московы  ветер, мягче будь,
Лети пушинкой до Ирана.
Его встревоженные раны
И освежи, и поцелуй…

За озером так грустно мне
Глядеть на белые равнины.
Твои дома из серой глины
Я вижу в беспокойном сне.

По всей вероятности, Чачиков поучаствовал и в делах Гилянской республики, когда ревоюционные события захватили прикаспийские территории Ирана. Об этом может свидетельствовать, в частности, еще одно стихотворение поэта 1921 г., в котором рассказывается о поисках  Ханум своего возлюбленного Халила, который погиб в бою:

Ханум! Ханум!
Халила нет:
Он пал в бою под Керманшахом
Во имя смуглого Аллаха.

Зачем не ты коснулась глаз, —
Вся трепетная и живая, —
Когда отряд совсем растаял
И пыл бойцов последних гас.

В 1918-1919 гг. Чачиков жил в Тифлисе, где сблизился с футуристами и выпустил персидскую поэму «Инта». Потом он жил в Батуми и работал в Наркомпросе. Названия его последующих сборников стихов говорят сами за себя: «Чайхане» (1927), «Тысяча строк» (1931), «Новые стихи» (1936). В них автор использовал так много слов из разных, прежде всего восточных, языков, что это вызывало обоснованную критику. В одной из рецензий на сборник «Чайхане» отмечалось, что поэт «хотел охватить не только быт и нравы, но и наречия… Персидские (а может быть, и на других языках) слова встречаются, вероятно, в большем количестве, чем у Гафиза в подлиннике». И не случайно Чачиков очень много переводил национальных поэтов России, в том числе кавказских.

Очень интересная история случилась с Чачиковым, когда он познакомился с некоторыми стихами Сергея Есенинаиз его цикла «Персидские мотивы». Первоначально он, завидев в Есенине явного конкурента, посягнувшего на восточные темы, выступил с резкой критикой его цикла. В стихотворении «Сергею Есенину» (лето 1925 г.) Чачиков прямо упрекал последнего, что он слишком поверхностно окинул взором Иран - «Родину мою, желанную страну», что при этом он думал не о жителях Персии, не об их бедствиях, а о «платочках алых русских говорливых баб», о кабаке, о «стеблях конопли», намекая на пагубные пристрастия Есенина:

Сергей Есенин и Сергей Городецкий, 1915

 

Не тебе, рязанский соловей,
Петь ширазских роз благоухание!
Персиянки смуглое признание
Не тебе, рязанский соловей!

Ты прошел, окинув только взором
Родину мою, желанную страну, —
Сердцем весь еще в своих просторах,
В васильками зацветающем плену…

            Ты хотел раскрыть страны загадку
            Да на тари звонкой поиграть, —
            Русскою гармошкою-двухрядкой
            Обернулась наших песен мать.

Но прошло всего полгода, и Есенин погибает. Чачиков, узнав об этой трагедии, через два дня после убийства пишет совсем другое стихотворение, фактически извиняясь им за написанное ранее и соединяя судьбу Есенина с великими персидскими лириками. Любовь к Персии сблизила все-таки поэтов:

Замолкли Гюлистана соловьи,
Шираза розы вмиг увяли.
Так песни лучшие земли —
Слова поэта отзвучали.

Омар, Саади и Гафиз
Его к себе на пир зазвали,
И гостю на своем фарси
Газеллы звонкие читали.

Голубоглазый, он стоял,
Чужие слушая мотивы, —
Но вспомянул родные нивы,
Избушку и погоста вал…

Всё приближалась песня эта,
Гоня предутренний туман.
Встречали русского поэта
Мешед, Шираз и Гюлистан.

И не знал тогда Чачиков, что и его ждет трагическая смерть, правда на поле боя. Сразу после начала Великой Отечественной войны он ушел на фронт и погиб там в 1941 г.

Георгий Иванов

Совсем нечасто, но в пору Серебряного века в России звучала и критика чрезмерного увлечения поэтами восточным колоритом. Так, поэт Георгий Владимирович Иванов (1894–1958) с язвительной критикой упоминал о приверженности персидских поэтов к «цветам и именам» и об остутствии в их творчестве темы смерти (хотя это было совсем неверно):

Георгий Владимирович Иванов (1894–1958)

 

Восточные поэты пели
Хвалу цветам и именам,
Догадываясь еле-еле
О том, что недоступно нам.

И эта смутная догадка,
Полу-мечта, полу-хвала,
Вся разукрашенная сладко,
Тем ядовитее была.

Сияла ночь Омар Хайяму,
Свистал персидский соловей,
И розы заплетали яму,
Могильных полную червей.

Однако сам Георгий Иванов, начинавший как футурист, а потом ставший акмеистом, тоже попал в плен восточной поэзии, создавая свои подражания персидским лирикам. Вслед за Михаилом Кузминым он написал свой цикл «Газеллы» и, конечно, не мог не воспевать Гафиза, считая и себя самого «гафизитом»:

Где ты, Селим, и где твоя Заира,
Стихи Гафиза, лютня и луна!
Жестокий луч полуденного мира
Оставил сердцу только имена.

При этом Персия и перед Ивановым маячила, как вожделенное место, ведь он наслушался рассказов о ней от своих друзей, в том числе Сергея Городецкого. А в 1921 г., когда в Иране закрутился вихрь революционных событий и туда устремились многие знакомые поэта, Иванов спел настоящий гимн персидской земле:

Меня влечет обратно в край Гафиза,
Там зеленел моей Гюльнары взор
И полночи сапфировая риза
Над нами раскрывалась, как шатер.

И память обездоленная ищет
Везде, везде приметы тех полей,
Где лютня брошенная ждет, где свищет
Над вечной розой вечный соловей.

В то время Сергей Есенин еще даже не побывал в Баку и Мардакянах и, конечно, даже не замышлял своих «Персидских мотивов», а Георгий Иванов совершенно в «есенинском духе» пел о любви с восточным колоритом:

Ты желанна! Ты желанен! —
Я влюблен! Я влюблена!
Как Гафиз-магометанин,
Пьяны, пьяны без вина!

И поем о смуглой коже,
Розе в шелковой косе,
Об очах, что непохожи
На другие очи все.

А уже через год, в 1922 г., поэту было суждено уехать в эмиграцию, в Европу, на долгих 36 лет, и мечты о Персии там заметно потускнели. 

Всеволод Рождественский

Магнит Персии затронул и Всеволода Александровича Рождественского (1895-1977), известного советского поэта, который начинал как акмеист, близкий к Н. С. Гумилеву, и еще в 1912 г. посвятил последнему, зная его пристрастие к Персии и персидским миниатюрам, стихотворение, наполненное «иранскими приметами» («тюльпан Шираза», «пыльный дервиш», «храни его Аллах»):

В четырнадцатиградусный мороз
Увидел я, садовник вечных роз,
Твои персидские миниатюры,

И душно мне от северной тоски,
Когда, кружась, на мех медвежьей шкуры
Засохшие ложатся лепестки.

Следуя заветам Гумилева, Рождественский и после его смерти наполнял свои стихи сюжетами, где фигурировали путешественники, пираты, корсары, рыцари и т. д. Его поэзия вообще имела часто описательно-притчевый и историко-географический оттенок. Мне особенно нравится сборник поэта «Поющая земля. География в стихах» (Л., 1929), выпущенный вроде бы для детей, но на самом деле рассказывающий любому читателю о самых различных регионах Страны Советов: от Ледовитого океана, тундры и Волги до Крыма, Кавказа, Туркестана и Сибири. Этим сборником Рождественский, хотя бы частично, но исполнил замысел своего учителя Н.С. Гумилева, задумавшего в конце жизни подготовить большую книгу «География в стихах», но не успевшего этого сделать.  

Рождественский долгие годы много переводил, в том числе поэтов Востока, и особо любил Низами Гянджеви, которому посвятил замечательное стихотворение, наполненное и мудростью, и интригой:

Всеволод Александрович Рождественский (1895-1977)

 

В незапамятные времена
Под горячим куполом Востока
На большом ковре в тени чинары
Под фонтана неустанный лепет
О делах, достойных размышленья,
Шла неторопливая беседа
У куста иранских белых роз.
Юный шах, владыка из владык,
Древних книг и мудрости ревнитель,
Пьющий из источника познаний,
Спрашивал, перебирая четки,
У своих друзей и приближенных,
Перед ним сидевших полукругом:
«Что всего прекрасней на земле?»

Участвовавшие в этом споре предлагали разные варианты ответа: и «оазис с пальмами над ручейком прохладный», и «летящий на коне копьеносец-бедуин», «и вышедший под всеми парусами корабль», и «обнаженная дева, выходящая из бассейна». Но всех прервал шах и сказал:

«…Послушаем, что нам ответит
Низами, великий созерцатель
Звезд на небе и велений сердца,
Мудрописец правды и добра!»
И мудрец, не опуская взора,
Вынул из-за пазухи лепешку:
«Вот и всё, чем я сейчас владею.
Если разделю ее с голодным,
Стану во сто раз еще богаче.
Красота не в облике — в деянье,
В том, что люди — братья на земле».

Наиболее ярко «персидские мотивы» прозвучали в исторической песне Рождественского «На Волге», посвященной популярному среди поэтов, как мы уже отмечали ранее, сюжету о Степане Разине, бросившем за борт персиянку. Однако у Рождественского она становится… русалкой в «речных палатах» и все время грезит об утерянной, очаровательной Персии:

А только забудется сном молодым,
Всё видится ей, как в тумане:
По морю Хвалынскому с ветром тугим
Бегут паруса к Ленкорани.

Там персики зреют на низких ветвях,
Шуршат неумолчно фонтаны
И к синим горам в золотистых песках
Верблюжьи бредут караваны.

Там слуги подводят коня под уздцы,
Звенят на запястьях браслеты,
Лазурных мечетей горят изразцы,
А розы Хафизом воспеты...

«Русалки бессмертны»: и вот персиянка в образе русалки видит уже плывущие по Волге, около Жигулей, пароходы, где «люди иной, непонятной земли» на палубе «поют про нее и Степана». И только молодой капитан, бывший «немного поэтом», увидев однажды в бинокль русалку, отдает ей «прощальный гудок»… Таким вот странным образом перемешались времена в стихах Рождественского, в стихах уже советского звучания. Ему повезло в жизни: Серебряный век закатился, а он уже в другие времена еще более 50 лет занимался поэзией, выпустив около 20 сборников стихов, несколько томов «Избранного» и переводов, ряд книг для детей, а также воспоминания, книги о Пушкине и других русских поэтах. При этом он никогда не забывал о «восточном векторе» своих творческих интересов.

Григорий Санников 

Завершить рассказ о «персидской струне» в русской поэзии Серебряного века можно рассказом о Григории Александровиче Санникове (1899-1969), участнике Гражданской войны, зачинателе советской поэзии, первые стихи которого хвалили Андрей Белый, Осип Мандельштам и близкий к нему Сергей Есенин. Санникову посчастливилось в 1920-е годы объехать не только Закавказье, Среднюю Азию, Аравию, но и вожделенный Иран, что не могло не вылиться в целые циклы восточных стихов поэта («Молодое вино», «На память океану», «Восток», роман в стихах «В гостях у египтян»);, «сочных» и зримо представляющих картины, в том числе, и иранской жизни, ведь автор видел их своими гдазами, а не черпал только из тайников классической персидской поэзии. В 1926 году вместе с А.С. Новиковым-Прибоем Санников совершил путешествие по морям вокруг Европы, и его не случайно потом называли «поэтом моря и Востока». Вот его впечатления от Тавриза, где автор «встречался» с самим Саади:

Григорий Александрович Санников (1899-1969)

 

В невеселом городе Тавризе,
Где сады, сады, сады,
Полюбил я лирику Хафиза
И простую мудрость Саади.

По базарам шумным я толкался,
На коврах курил ли в чайхане,
Саади седой со мной встречался,
За кальяном улыбался мне.

И о чем-то издавна понятном
Говорил мне добрый Саади:
— Не горюй, мой друг, о невозвратном,
Радуйся тому, что впереди!

И пьянился чистый дым кальяна,
Слышно было, как века текли,
Осыпались розы Гюлистана
И еще роскошнее цвели.

Как видим, здесь звучат те же проверенные другими поэтами «восточные уловки» с садами, розами, кальяном, но сделано это элегантно и красиво. А вот уже конкретное наблюдение поэта за «тружеником ослом». Автор спрашивает:

Суровой бедности слуга покорный,
Безрадостный, измученный осел,
О чем ревешь ты по аулам горным,
О чем грустишь над тишиною сел?

К кому взываешь, труженик усталый,
Когда, скользя на тоненьких ногах,
Под кладью тяжкой высоко в горах
Одолеваешь перевалы?

И сам же автор отвечает, придав всей этой картине «революционный подтекст»:

Нуждой колониального Востока,
Отчаяньем аулов, горем сел
Твой рев разносится по всем дорогам,
Безрадостный, измученный осел.

Примерно такая же критика спрятана и в стихотворении Санникова «В ковровой мастерской» (1925), где показан тяжкий труд ковровых мастеров:

Персидские ковры и сегодня производятся вручную

 

Высоки большие пяльцы,
В долгой песне мало слов,
И болят, и ноют пальцы
От бесчисленных узлов.

День за днем — узлы да слезы,
Шелест ниток, шелест слов.
Твой ковер в роскошных розах,
Жизнь — в уколах от шипов.

А вот так представлены поэтом мастера по сапожному делу – айсоры, представители народа, живущего в северо-западной части Ирана в районе озера Урмия и Турецком Курдистане (1956):

Зноем выжженный край Урмийский.
Плоскогорье. Степные просторы.
Здесь потомки царей ассирийских —
В нищете погибают айсоры;

Мастера по сапожному делу,
Ремеслом своим гордое племя,
На родном языке огрубелом
Чтут рожденного в Вифлееме…

Но спроси, где ни встретишь, айсора:
«Любишь Урмию?» — он ответит,
Посветлев на мгновенье взором:
«Больше всех городов на свете!»

Конечно, Санников не только изобличал контрасты и неустройства восточной жизни. Много стихов он посвятил великим персидским лирикам. Послушаем, какой гимн он пропел неподражаемому «Фирдоуси» (1933):

Памятник Фирдоуси в Тегеране

 

Были ветры, и были дожди,
Ураганы нашествий, войны,
Сменялись династии, ханы, вожди...
Ты бессмертен, бессмертья достойный!

За народом народ, за веками века.
Осыпались дворцы и мечети.
А творений твоих ни одна строка
Не померкла за десять столетий.

Несмотря на то, что «на дворе» тогда была и индустриализация, и коллективизация, поэт довольно смело призвал других поэтов СССР следовать заветам Фирдоуси:

Ты, познавший тысячу лет,
Не утративший свежесть росы,
Дай нам силу твою, поэт,
И свою озаренность, Фирдоуси,
Чтоб в сказаньях восславили мы,
Мы — двадцатого века поэты,
Дух Ормузда и царство света,
Сокрушающих царство тьмы.

А великий Хафиз возникает у Санникова, как автор «Дивана» и замечательных «газелл», который вызывает своими стихами к погруженному в фантазии поэту «милую Джемиле»:

                                      Синий, синий свет Тавриза,
Алой розы нега и дурман...
Это мнилось мне,
Когда Хафиза
Я читал лирический «Диван».

Та же Джемиле возникает снова в стихотворении поэта «В киновари зноя» (1956):

И во всем иранском царстве,
Я прошу тебя понять,
Нет и не было лекарства,
Чтобы боль мою унять.

Только ты одна, Джемиле,
Ты могла бы мне помочь.
Широко раскинув крылья,
К нам плывет навстречу ночь.

Особенностью манеры Санникова было то, что он не боялся подправлять или даже опровергать великих поэтов древней Персии, что вообще-то встречалось очень и очень редко. Вот сделанная им занимательная корректировка «газеллы Хафиза»:

Омар Хайям

У Хафиза есть газелла,
А в газелле той строка:
Пей! — кому какое дело,
Жизнь на свете коротка.

Коротка. Но если с толком
Сердца жар в нее вложить,
То и после смерти долго
Будешь ты на свете жить.

А в «Разговоре с Омаром Хайямом» (1956) Санников покусился на мудрость самого афористичного персидского поэта и сделал это так виртуозно, что ему можно только аплодировать (приведем лишь два примера):

 

                          Говорил Хайям, хмелея:
Дней грядущих не зови,
Дней ушедших не жалея,
Днем сегодняшним живи.

Я с Хайямом не согласен:
В нашей жизни для меня
День сегодняшний прекрасен
Солнцем завтрашнего дня.

                                          * * *

Ты твердишь мне: пей вино —
Все мы в этом мире тленны,
Мы песчинки во вселенной,
Ничего нам не дано.

Все мы тленны. Несомненно,
Но подумай, друг седой:
Быть песчинкой во вселенной
Все равно что быть звездой.

Конечно, жизнь поэта не вписывается лишь в его творческие интересы к различным темам. Много лет Григорий Санников посвятил редакционной работе в известных журналах:  «Красная новь», «Октябрь», «Новый мир». В годы Великой Отечественной войны он работал во фронтовой печати и получил серьезную контузию. И до конца жизни всегда был верен главному своему выбору – поэзии.

 

«Персидские ноты» Серебряного века и советской поэзии. Часть IV

Мечеть Насир оль-Мольк, Шираз, Иран

Советские поэты и Иран

После середины 20-х годов ХХ века в русской поэзии, которая незаметно и постепенно после завершения Серебряного века стала в силу ряда понятных причин приобретать черты советской поэзии, происходит явное понижение интереса к иранской теме, что объяснялось во многом, свертыванием революционных выступлений в Иране, затуханием в то время взаимных отношений двух стран и появлением совсем иных тем для творчества поэтов. Однако все равно, хотя и более редко, «персидская струна» звучала и в те годы. 

Дмитрий Борисович Кедрин (1907–1945), мастер исторической поэмы и баллады, переводивший много стихотворений поэтов различных стран, совершенно не случайно воспевал «блистательного Саади», слово которого «пахло медом и плодами», «как ароматические травы», и звучало «песней жаворонка в росах луга» (1936). А в 1935 г. Кедрин написал  поэму-стихотворение «Приданое» о «бренности бытия» и о долголетних трудах «благородного Фирдуси» (Фирдоуси), воспевавшего в стихах Иран и видевшего в них, в том числе, и истинное приданое для своей дочери: 

Дмитрий Борисович Кедрин (1907–1945)

 

В камышах просохли почки,
Зацвели каштаны в Тусе
Плачет розовая дочка
Благородного Фирдуси:

«Больше куклы мне не снятся –
Женихи густой толпою
У дверей моих теснятся,
Как бараны к водопою.

Вы, надеюсь, мне дадите
Одного назвать желанным.
Уважаемый родитель,
Как дела с моим приданым?»

На этот вопрос Фирдуси ответил своей дочери:

«Завтра утром я засяду
За сказания Ирана,
За богов и за героев,
За сраженья и победы
И, старания утроив,
Их окончу до обеда,
Чтобы вился стих чудесный
Легким золотом по черни,
Чтобы шах прекрасной песней
Насладился в час вечерний.
Шах прочтет и караваном
Круглых войлочных верблюдов
Нам пришлет цветные ткани
И серебряные блюда,
Шелк и бисерные нити,
И мускат с имбирем пряным,
И тогда, кого хотите,
Назовете вы желанным».

Прошли долгие годы, только после смерти Фирдуси его ждало признание шаха, а дочь его смогла получить приданое лишь в глубокой старости, когда оно ей было уже не нужно.  И, описав печальную судьбу знаменитого персидского лирика, Кедрин, по мнению литературоведов, обогатил свою поэму явным автобиографическим подтекстом, усилив её звучание собственными переживаниями и мрачными предчувствиями, ведь поэту суждено было трагически  погибнуть в 1945 г., не прожив и 39 лет. А тайна его смерти под электричкой в Подмосковье не разгадана до сих пор…

Вера Михайловна Инбер (1890-1972), начинавшая как типичная представительница поэтического Серебрянного века, пережившая блокаду Ленинграда, посетила Иран в составе деятелей советской культуры, в том же 1946 г., как и А. Сурков, выпустив потом путевые очерки «Три недели в Иране». О характере ее прочтения Персии можно судить по приводимой ниже «Иранской миниатюре»:

О Персия! Ты — горная коза,
Еще мгновенье — и тебя не станет.
Смертельное объятие туманит
Твои миндалевидные глаза.

Но золотой с короною на гриве,
Вдруг замер на малиновом шелку
Британский лев, увидя в перспективе
Америку, готовую к прыжку.

Можно констатировать, что Вера Инбер стала первой русской поэтессой, посетившей Иран. И кто, как не женщина, воспитанная на традициях Серебряного века, могла сравнить Персию с горной козой, имеющей «миндалевидные глаза»?

Георгий Аркадьевич Шенгели (1894-1956)

Во время Великой Отечественной войны многие писатели и поэты находились в эвакуации в Средней Азии, и, как это было ранее, когда мастера рифмы оказывались вблизи иранских границ, поэты не могли обойти вниманием персидские сюжеты. Так поступил и  поэт, переводчик восточной поэзии и филолог, бывший даже в 1927-1927 гг. председателем Всероссийского союза поэтов, Георгий Аркадьевич Шенгели (1894-1956). В 1944 г. в Фирюзе под Ташкентом у него родились такие строки:

 

За слоистыми горами
В двадцати верстах — Иран;
Из Ирана к нам утрами
Пробирается туман.
А от нас в Иран уходит
Ночью синяя звезда
И минувший день уводит
За собою навсегда.
Трудно мне. И жизнь — короче,
От тебя я так далек…
С кем вдыхаешь белой ночи
Перламутровый дымок?

Николай Семенович Тихонов (1896-1979), первым из советских писателей удостоенный звания Героя Социалистического Труда, один из столпов советской поэзии и лауреат многочисленных премий, возглавлявший некоторое время Союз писателей СССР, много путешествовал по Кавказу, Туркмении и восточным странам, занимался переводами армянских, грузинских и дагестанский поэтов. Названия сборников стихов и поэм поэта «Орда», «Брага», «Два потока», «Стихи о Кахетии», «Грузинская весна» напоминают о направлении интересов Тихонова. И в ряду его авторитетов был бессмертный Саади:

Светом в очи дрожь дней о саде,
Где веселий алых чалма,
Этой ночью рожден Саади —
Ожерелья Аллы алмаз.

Павел Григорьевич Антокольский (1896 – 1978) – известный русский поэт, переводивший на pусский язык лучшие обpазцы азеpбайджанской поэзии, в стихотворении «Баку» уже в 1950 г. вслед за Валерием Брюсовым, воспевавшем столицу Азербайджана в середине 20-х годов, тоже писал об исторической связи этого города с Персией:

Здесь поклонники Агуpамазды
Жгли огонь на выщеpбленном камне.
Здесь Тимуp-хpомец, на все гоpаздый,
Оpдами стоял у Волчьих Вpат.
Здесь, на дpевней отмели Хвалыни,
Чеpное сокpовище хpанится.
На солончаках, сpеди полыни,
Землю благодатную буpят.

Столица Азербайджана — гармония древнего и ультрасовременного

Моисей Нумович Цетлин (1905-1995), совсем забытый ныне поэт, издавший при жизни лишь один поэтический сборник «Линии ливня», серьезно интересовался исламским Востоком и переводил восточных поэтов. В 1980 г., уже совсем в другую эпоху, он, как будто бы «гафизит» Серебряного века, вновь спел гимн великому Хафизу:

На фарси — персидском языке —
Говорил Хафиз. Люблю я
Мудрость и усмешку золотую
Моего прекрасного поэта.
До него сказал Екклесиаст:
Суета сует. Всё станет тленом —
И любовь, и мудрость, и поэмы.
Ах, путей премного у Аллаха.
Очень разных, очень непохожих.
По любому, не страшась, иди!
Истин — много, а Аллах — над всеми.
Все дороги к одному приводят:
Дервиша, блудницу и певца.

Памятник А. С. Грибоедову в Тегеране, Иран

 

Моисей Цетлин серьезно интересовался и судьбой первого русского поэта, которому открылся Иран  - А.С.Грибоедова. Показательно в этом отношении его стихотворение, в котором он вспомнил жуткие детали тегеранской трагедии: и растерзанное тело поэта, с «рваными ранами», «затоптанное в кровь», и тень забвения, летающая над могилой поэта.

Посол Невы
Сардар надменный в дымных рваных ранах,
Растерзанный жестоко в Тегеране
Толпой, порывом мстительным объятой.
Посол Невы. Поэт. Не соглядатай.

В прах, в кровь затоптанный. Тяжка обида
Роксаны приснопамятной бактрийской.
Горька судьба словесности российской.
Забвенья ангел на горе Давида.

В этом стихотворении поражает скрытое и не совсем понятное сравнение жены Грибоедова Нины Чавчавадзе с Роксаной, супругой Александра Македонского. Вероятно, автор посещал гору Мтацминда в Тбилиси, где трагедия Грибоедова чувствуется особенно остро, и это посещение произвело на него сильное впечатление.

Переводчик многих восточных поэтов – от «Поэмы о Гильгамеше» и Фирдоуси до Навои и Турсун-заде - Семен Израилевич Липкин (1911-2003) сам был интересным и оригинальным поэтом. Он был близок к Эдуарду Багрицому, который посещал Иран и не мог не заронить в молодом поэте интерес к далекой удивительной стране. Багрицкий посоветовал Липкину переехать из Одессы в Москву в 1929 г., где тот выучил фарси и постепенно погрузился в мир Востока. Творческий почерк Липкина может представить хотя бы отрывок из его подражания Саади «Вожатый каравана» (1966) о несчастной любви:

Семен Израилевич Липкин (1911-2003)

 

Звонков заливистых тревога заныла слишком рано, —
Повремени еще немного, вожатый каравана!

Летит обугленное сердце за той, кто в паланкине,
А я кричу, и крик безумца — столп огненный в пустыне.

Из-за нее, из-за неверной, моя пылает рана, —
Останови своих верблюдов, вожатый каравана!..

Мне толки слушать надоело, мой день затмился ночью:
Исход моей души из тела увидел я воочью!

Она и лживая — желанна, и разве это странно?
Останови своих верблюдов, вожатый каравана!

А в стихотворении «Узнавание» (1969) повествуется уже о счастливой любви в персидском духе:

Подумал я, взглянув на белый куст,
Что в белизне скрывается Ормузд:

Когда рукой смахнул я снег с ветвей,
Блеснули две звезды из-под бровей…

Я узнаю во всем твои черты.
Так что же в мире ты и что не ты?

Всё, что не ты, — не я и не мое,
Ненебо, неземля, небытие,

А все, что ты, — и я, и ты во мне,
И мир внутри меня, и мир вовне.

Семен Липкин, как никто другой, благодаря углубленному знанию восточной культуры, являет удивительный пример единения и слияния ее с российской культурой. Поэзия долгие годы звучала в его сердце, и он мог бы и о себе сказать так же, как он сказал о Рудаки, переведя на русский язык его признание о любви к поэзии:

Я сердце превратил свое в сокровищницу песен,
Моя печать, мое тавро — мои стихи простые.

Я сердце превратил свое в ристалище веселья,
/Не знал я, что такое грусть, томления пустые.

Я в мягкий шелк преображал горячими стихами
Окаменевшие сердца, холодные и злые…

Александр Васильевич Халдеев (p. 1943) – русский поэт Азеpбайджана, пеpеводчик совpеменной азеpбайджанской поэзии в своей «Бакинской рапсодии» вновь указал на смешение в истории Баку разных столетий:  

Улочки Баку, Азербайджан

 

Хочу я вновь пpойти
По улочкам твоим,
У кpепостных воpот
Легко сместить столетья.

Мы двеpцу, гоpод мой,
В легенды отвоpим,
Пусть в лица нам дохнет
Восточных сказок ветеp!..

А в «Балладе о городе ветров» Халдеев снова вспомнил Персию:

Шли каpаваны,
Как столетья,
Везли из Пеpсии шелка.
Погонщик стаpый щелкал плетью
И воду пил из буpдюка…

И вдоль синеющего моpя
Путь каpаванный пpолегал.
И били волны,
С ветpом споpя,
Как в бубны,
В гpебни дpевних скал.

Сергей Владимирович Маркус (род. 1955), культуролог, искусствовед, поэт, приняв ислам и имя Джаннат (араб. – рай), совершил хадж в Мекку, побывал во многих мусульманских странах, в том числе в Иране, став видным деятелем мусульманского движения, главным редактором сайта и журнала «Исламская культура». И, конечно, он не мог не коснуться в своих поэтических зарисовках «Из иранских стихов» (2012) «персидских впечатлений» с ярким исламским подтекстом, чувствуя благодать Ирана:

Здесь нынче кормят белых голубей —
Они же в небо черное взлетают.
Картины проще нет и зова нет ясней:
Медлительно Иран свечою тает,
Столетьями нам вольно рассыпая
Зерно и хварну благодатных дней.
Здесь ночью кормят белых голубей…

Маркус разгадывал в своих стихах многие загадки Ирана. И переход от зороастризма к мусульманству:

Загадки нет: Иран впитал Ислам,
К нему веками мудрецы стремились.
Арабы-проповедники дивились:
К Единобожию народ сбежался сам.

И связь ислама с христианством:

Ангел. Бухара. 1555 г. Лондон, Британский музей.

 

Здесь дух Исы — он вознесен на небо…
Но вот сосна качнулась — рядом он…
Сепах Салар крошит иранским хлебом,
И слышен издаль русский чистый звон.

Вверху, невидимый, узор для Бога вышит
Лазурью изразцов — но кто увидит их?
Ах, с Севера летят, с морозной выси,
И голуби в Иран, и легкий русский стих.

И очарование исламской веры:

Аллах дивно-женственным создал
Каркас мирозданья живого.
Сколь щедро нам россыпью роздал
И камень, и краски, и слово!

   Не бойся — запомни рисунок,
   Скользящий лучами в мечети:
   Здесь ангелы тихо на струнах
   Играют, как птицы и дети.

А вот запоминающиеся тегеранские зарисовки поэта:

Спускаемся обратно вниз с горы,
Нас манит Тегеран углями-светлячками:
То перед нами в темноту сползли
Иль прячутся — вновь поворот — и с нами.

Где пахнет пловом, там сантур звенит,
Там с дынями в цветах свеча персидски тает,
Вздыхает сладко попугай — ах, он не спит!
И четками созвездий ночь играет…

И призыв идти в Мешхед, духовную столицу шиитов:

Иди в Мешхед, где на закате купол
так драгоценным золотом горит!
Иди в Мешхед, где вслед азану голубь
с тобой к Имаму в Сад святых летит!

Ислам был (вспомним влечение к мусульманству великого Гете) и остается притягателен для многих поэтов, особенно тех, кому удалось близко познакомиться с исламским миром и, в частности, с Персией. 

Аида Соболева (р. 1961), журналист, сценарист и режиссер многих документальных фильмов, в том числе «Благословенная земля персилская» (2006), делающая многое для отечественной иранистики, не раз бывала в Иране, проявив себя и с поэтической стороны. И ей удалось вдохнуть в постижение Персии «женские черты»:

Нежный цветок Ардебиля!
Солнечный твой аромат
Бабочек легкие крылья
Долго в полете хранят.
Слушают травы, как сказку,
Голос твой — шепот реки.
Лета ушедшего ласку
Дарят твои лепестки…

И как часто это бывает у поэтов, Соболева, отталкиваясь от простых вещей (в данном случае от обычной чинары), поднимается над прозой жизни:

Чинара (платан)

 

Чинара, из плена тенистых ветвей
Пусти меня — путь мой далек!
Мне будет в лицо ударять суховей,
Но вышел для отдыха срок.

Недолго тебе оставаться одной —
Как только расстанусь с тобой,
Под сенью твоей уже путник иной
Забудет усталость и боль.

Но верить хочу, что опять и опять,
Когда загрущу среди гор,
Ты будешь, как прежде, цветеньем сиять
И свой мне раскроешь шатер!

И поэтесса не могла не вспоминать великих персидских лириков, показывая нам, что связь с ними сохраняется и бежит через века. У могилы Хафиза в Ширазе бессмертная поэзия просто витает в воздухе (автор настоящей книги испытал в этом городе такие же чувства): 

Молодой европеец (наверно, поэт)
Что-то шепчет, гуляя по саду,
И сорвав апельсин — свой счастливый билет,
Обнимает резную ограду.

И в сияющем небе плывут облака,
Чуть шутливо гонимые бризом.
И уходят века. И приходят века,
Чтоб беседовать снова с Хафизом.

Отдельными стихотворениями, положенными на алтарь поклонения «персидскому миру» в советской поэзии и в первые годы новой России заявляли о себе многие поэты. В силу ограниченности объема книги перечислим лишь имена этих поэтов с указанием некоторых их стихотворений: Лев Иванович Ошанин (1912—1996) («Разговор Ибн Сины с песчаным ветром», поэма «Вода бессмертия» об Александре Македонском), Николай Иванович Глазков (1919—1979) («Из Фирдоуси»), Евгений Михайлович Винокуров (1925—1993) («Омар Хайям», «Суфий», «Авиценна»), Анатолий Константинович Передреев (1932—1987) («Восточный мотив», сборник стихотворений «Дорога в Шемаху»), Тимур Зульфикаров (род. 1936) (знаменитый на весь мир писатель создал, по сути, новый жанр стихопрозы, в котором поэтизировал и воспел мусульманский Восток; образцом этого жанра можно назвать «Книгу откровений Омара Хайяма»), Александр Семенович Кушнер (род. 1936) («Иранские миниатюры»), Равиль Бухараев (1951—2012) («Ислам»), Виктор Генрихович Гофман (род. 1950) («Медресе»), Александр Павлович Фурсов (род. 1961) («Зозы стихов Хайяма…», «Мой исток»), Темур Варки (род.1962) («Над могилой Абдурахмана Джами»). Надеемся, что эта «персидская линия» в отечественной поэзии не прервется и дальше…

Алексей Сурков

Поэт Алексей Александрович Сурков (1899–1983), широко известный своими популярными песнями, в особенности песней «В землянке» («Бьётся в тесной печурке огонь…»),  писал в 1946 г. в стихотворении «Шираз» с явным политическим подтекстом против «империалистических» попыток закабалить Иран:  

Алексей Александрович Сурков (1899–1983)

 

Желтый лев на фуражке сарбаза.
Тень сарбаза плывет вдоль стены.
Знаменитые розы  Шираза 
Увядают, жарой спалены.

Позолотой покрыв минареты,
Солнце медленно падает вниз.
В этом городе жили поэты
Саади, Кермани и Хафиз.

А теперь в этом городе старом,
Что от пыли веков поседел,
Проза жизни шумит над базаром
Суматохой обыденных дел.

Как среди этой прозы жестокой 
Нежность речи певучей сберечь,
Если бархатный говор Востока 
Заглушает английская речь…

Если рыжим заморским банкирам 
Льва и Солнце стащили в заклад;
Если нынешним Ксерксам и Кирам 
Сшит в Нью-Йорке ливрейный наряд...

Конечно, это уже совершенно новое, политически окрашенное слово в поэтическом прочтении иранской темы. Соцреализм брал свое у поэта, считавшего себя ранее акмеистом и учеником Николая Гумилева, прошедшего самые суровые военные будни. В послевоенные годы Сурков, который, кстати, умудрился возглавлять в разное время и «Новый мир», и «Литературную газету», и «Огонек», был первым секретарем Союза писателей СССР,  много путешествовал в составе литературных и общественных организаций, посетив Англию, Китай, Индию и… Иран. И он имел полное право утверждать стихами:

Я в жизни объехал много стран,
Англию видел, видел Иран...

Прибыв в Иран в 1946 г.,  Сурков сначала увидел душный и знойный Тегеран:

Душный зной навис над Тегераном.
Нет в тени прохлады поутру.
Трудно нам, заядлым северянам,
Плыть сквозь эту плотную жару…

Поживем денек, другой в накале
И с жарой освоимся вполне.
Мы и не к такому привыкали
У себя, в России, на войне.

Абадан — центр нефтедобычи Ирана

Согласно циклу стихотворений Суркова «Иранский дневник» после Тегерана он посетил Шираз, а потом на самолете «Дуглас» прилетел в Абадан, на юг Ирана, где вновь поразился засилию там «империалистов»:

Летчик пробил туман.
Вот и жемчужина юга —
Город огня — Абадан.
Мерных цистерн маршруты,
Вышки, крекинг-завод.
Трубы — щупальца спрута —
Вызмеил нефтепровод.

Здесь шлемоносцами бритыми
Занято всё вокруг.
Маркою «Мэд ин Британи»
Мечен иранский юг.
Лев Ирана, бедняжка,
Не изрыгает гром.
Здесь он юлит, как дворняжка,
Перед британским львом.

Бушир, Иран

После этого поэт посетил Бушир, назвав его «дырой», и вновь обличил язвы «шахского режима»:

Много в подлунном мире
Всяких пропащих мест.
Зной бушует в Бушире,
Серый песок окрест.
Плоские деревеньки.
Плоский залив. Тоска.
Пальмы, как пыльные веники,
Кой-где торчат из песка.
Кто здесь бывал однажды,

                      Помнит наверняка
                     Знойное жжение жажды,
                     Мертвый шелест песка.

Мавзолей Хафиза в Ширазе

Сурков надолго запомнил свою поездку. В 1960 г. он ностальгически возвращался к своим ширазским впечатлениям, ведь ему, пожалуй, первым среди русских поэтов удалось побывать в столице персидской поэзии, исполнив мечту Сергея Есенина. И как важно, что в этих впечатлениях уже отсутствовала политика, а звучало лишь очарование «духом Персии»:

 

Без малого пятнадцать лет назад
В кругу друзей, под мерный рокот саза,
Под лепет струй и страстный звон цикад
Сидели мы в ночном саду Шираза.

Луна висела ковшиком в выси,
Рой крупных звезд бесшумно плыл в зените,
Узором дружбы русский и фарси
Сплетала ночь, как две жемчужных нити.

Всплакнул шакал. Звезда скатилась вниз,
Плыл легкий звон над неподвижным садом.
И всем нам показалось, что Хафиз
Сел над арыком с музыкантом рядом.

Из-за далеких гор пришел рассвет.
Нет музыканта, и Хафиза нет.
С тех пор прошло уже пятнадцать лет.
Где ты сегодня, мой ночной сосед?

Лирика победила политику… Сурков-поэт, автор «Землянки», заставил вновь звучать изящно и торжественно «персидскую струну русской поэзии…»

Расул  Гамзатов

Выдающийся аварский поэт Расул Гамзатов (1923–2003), народный поэт Дагестанской АССР, прожив всю жизнь в родном Дагестане, конечно, не мог не ощущать на себе культурное влияние фактического соседа в лице Ирана. На его творчество оказывало воздействие богатейшее наследие персидской лирики, к которой он относился с любовью и почтением. И совсем не случайно в подражание иранским поэтам и с целью развития устоявшегося жанра Гамзатов создал свои собственные большие поэтические циклы «Четверостишия» и «Восьмистишия», в которых чувствуется явная перекличка с мастерами древней словесности.  Но самое главное, что поэту все-таки посчастливилось воочию увидеть иранскую землю, и, видимо, не один раз. Об этом сохранилось мало сведений, но, согласно статье самого Гамзатова «Несколько слов об Омаре Хайяме», он «побывал в Тавризе, в гостях у современного азербайджанского поэта, ныне покойного Шахрияра», в Нишапуре, где похоронен Хайям и где поэт был с поэтом Мирзой Турсун-Заде,  в  Ширазе, где упокоились Хафиз и Саади, в Мешхеде – месте паломничества для всех шиитов и, вероятно, самом Исфахане.

Расул Гамзатов (1923–2003)

 

В своей статье Гамзатов вспоминал и о Рудаки, и о Фирдоуси, и о Джами, и о Руми, и о Низами.  Но, как писал автор, «мне больше всех интересен Омар Хайям. Его рубаи наиболее близки и созвучны мне. Поэтому каждый раз, находясь в Иране, я старался съездить поклониться праху великого виночерпия и жизнечерпия всех веков – Омару Хайяму, человеку, который будучи паломником в Мекке, ничего не боясь, так сказал о напитке “запрещенном” Кораном: “До зари я лобзаю заздравную чашу, обнимаю за шею любезный сосуд”. Нишапур, где покоится прах Хайяма, находится недалеко от Мешхеда. В Мешхеде воздвигнут величественный памятник завоевателю полумира шахиншаху Надиру. Он оставил кровавый след и в Дагестане. Этому чугунному всаднику я не поклонился, но поклонился поэту Омару Хайяму, без которого не был бы золотым и радостным век поэзии».

По воспоминаниям Гамзатова, «вокруг могилы Омара Хайяма росло множество грушевых и яблоневых деревьев. Было начало мая, и я вспомнил слова Хайяма: “Могила моя будет расположена в том месте, где каждую весну ветерок будет осыпать меня цветами”.

Я был в Нишапуре вместе со своим другом, народным поэтом Таджикистана, Мирзой Турсун-Заде, он о чем-то спорил с иранскими поэтами, которые сопровождали нас. Один доказывал, что Омар Хайям – таджикский поэт, другой, что иранский. Один говорил, что он учился в Самарканде, другой, что он начал писать в городе мастеров Исфахане. Оба были правы, но я сказал им: “Что он оставил такое наследство, что его хватит для всех, на все времена, всем поколениям. И я аварец без него был бы сиротой”»

Далее поэт кратко описал яркую биографию Хайяма и рассказал, что при прощании с Шахрияром в Тавризе, тот «преподнес мне драгоценный подарок: картину-миниатюру с изображением сидящего на молитвенном коврике Омара Хайяма с чашей вина в руках, рядом с ним сидящую женщину с необычным музыкальным инструментом. Любовь, вино, музыка – все в этой картине! Она висит у меня дома рядом с портретом моего отца и картиной Лермонтова. Дорог мне Омар Хайям, я благодарю переводчиков, особенно тех, которые перевели его на русский язык…»

Итогом встреч Гамзатова с Персией стала его книга «Персидские стихи» (1975), в которую вошло 14 стихотворений, почти столько же, сколько было включено в «Персидские мотивы» С. Есенина. Они были превосходно переведены Яковом Козловским и прекрасно передают восприятие Ирана аварским поэтом. Больше всего стихов он посвятил городу Ширазу и его певцу Хафизу: «В Ширазе», «Хафиз не оставил Шираза», «Розы Шираза» и  «Могущество Хафиза», посвятив последний стих С. Есенину. Видимо, именно Шираз оставил у поэта самые яркие впечатления:

Старинный дом в Ширазе

 

Я спросил в Ширазе розу красную:
– Почему не первый век подряд,
Называя самою прекрасною,
О тебе повсюду говорят?

Почему ты, как звезда вечерняя,
Выше роз других вознесена?
– Пел Хафиз, –
сказала роза чермная, –
Обо мне в былые времена.

Поэт пытался понять, почему же из Шираза не уехал бесподобный Хафиз, и нашел ответ: 

Манивший из разных сторон мусульман,
Сверкавший подобьем алмаза,
Хоть был недалек голубой Исфаган,
Хафиз не оставил Шираза.

Мерцал полумесяц над свитком дорог,
Но их опасался, как сглаза,
Хафиз потому, что оставить не мог
Печальными розы Шираза.

А в стихотворении «Могущество Хафиза» поэт спросил древнего лирика о своей собственной любви и получил достойный ответ:

И тогда спросил я в изумленье:
– Как, Хафиз, все знаешь ты про нас,
Если от Шираза в отдаленье
Славится не розами Кавказ? –
Лунный свет лила ночная чаша,
И сказал задумчиво Хафиз:
– Знай, любовь существовала ваша
С той поры, как звезды смотрят вниз.

Другие грани Ирана Гамзатов описал в стихах «Мечеть Шах-Абаса в Исфагане», «Персия», «Я ходил по земле шахиншахов», «Сабля Надир-шаха и рубаи Омар Хайяма» и «Ответ Хайяма», где поэт пришел на поклон к древнему мастеру слова и убедился в его духовном богатстве:

Исфахан, Иран

 

Собственному преданный исламу,
Чьи не слишком строги письмена,
На поклон придя к Омар Хайяму,
Осушил я полный рог вина,
И, оставшись трезвым, как арыки,
Вопрошал  душевен я и прям:
– Чей ты будешь? Персы и таджики
Спорят из-за этого, Хайям?
Словно из таинственного храма,
Прозвучал ответ его сквозь смех:
– Я не беден, и богатств Хайяма
Под луной хватить должно на всех.

Совершенно понятно, что несколько персидских стихотворений «певец Кавказа» посвятил любви. Стихом «Гугуш» он продолжил есенинскую линию «восточных песен»:

«Верю, верю,
Люблю, люблю».
Трепет коснулся душ.
«Верю, верю,
Люблю, люблю», –
Петь начала Гугуш.

Бьет в маленький бубен ее рука,
Ах, милая ворожея,
Не знаю персидского языка,
Но все понимаю я.

История поэзии удивительна: от Грибоедова до Гамзатова десятки и десятки поэтов России мечтали увидеть персидскую землю, но только единицам из них удалось побывать в Иране, да и то только в ограниченном количестве мест. Гамзатову же повезло больше других, ему открылись почти все знаменитые места Персии, и он по праву мог восклицать: «Я ходил по земле шахиншахов…»

Михаил Синельников

Особые слова следует сказать в нашем повествовании о Михаиле Исааковиче Синельникове (род. 1946), ранние годы которого прошли в Киргизии, где он окончил исторический факультет Ошского педагогического института и не мог не напитаться «восточным духом». В 1969 г. Синельников поступил в московский Литературный институт и стал постепенно не только поэтом со своим голосом, издавшим более 20 поэтических сборников, но и исследователем литературы, переводчиком поэзии, главным образом, восточной, представившим российским читателям произведения многих персидских классиков, а также поэтов Таджикистана. В 2011 г. в свет вышла книга избранных переводов поэта «Поэзия Востока». Синельников - составитель целого ряда антологических сборников, в том числе изданий Омара Хайяма и Хафиза, книг «Персидская классическая поэзия», «Персидская любовная лирика», «Незримое благословенье. Исламские мотивы в русской поэзии», «Лотос в воздухе. Индия в стихах русских поэтов», «Зов Алазани. Шедевры грузинской поэзии в переводах русских поэтов», а также уже упоминавшегося нами издания «Иран и персидские мотивы в стихах русских поэтов», которое неоднократно использовалось при подготовке настоящей книги. И переводы Синельникова достойны того, чтобы по ним изучать поэзию Персии, как и эти строки Хафиза:

Коль тюрчанка ширазская душу мою покорит ворожбой,
За индийскую родинку ей подарю Самарканд с Бухарой.

Виночерпий, пролей мне хмельную струю, ведь не будет в раю
Берегов Рукнабада, садов Мусаллы и любимой второй!

Не углубляясь в оценку переводов поэта, отметим, что его творчество, протекавшее на переломе от советской эпохи к современной России, интересно для нас тем, что Синельников неоднократно посещал Иран, а значит, воочию увидел поэтическим взглядом его пестрые приметы, отразив все это в целом ряде стихотворений, в частности, таких, как «Пустыня», «Оценщик», «Из Саади», «Зухра», «Древний мотив», «Персидская музыка», «Исфахан. В лавке миниатюр». В отличие от многих других поэтов в стихах Синельникова зримо представлены многие места Ирана. Послушаем в нижеприведенных выдержках, как это было сделано поэтом в «Персидских миниатюрах» (2002) и в отдельных стихотворениях 2004-2012 гг.

Миниатюра. «Три поэмы» Хаджу Кермани.
1396 год. Британская библиотека, Лондон

 

Тегеран

Среди зелени вечнозеленой,
Погруженной в бессмертные сны,
Снова слышится шум изумленный
Свежей поросли, нежной весны.

Как прекрасна весна в Тегеране!
Здесь ты пьян от нее без вина,
И на миг зеленеют в Коране.

Исфахан

Там, где звон серебряный завис
И текут сапфировые реки,
Типографски изданный хадис
Я купил за доллар у калеки.

...Забывал березовую Русь
Афанасий, ставший здесь шиитом.
Может быть, когда-нибудь вернусь
Жить под сводом, звездами расшитым.

Персеполь

Персеполь. Тронный зал.
Как похоронный звон —
Всё то, что Ты сказал
Над базами колонн.
Газелью занят лев,
Царей унылый ряд
Плетется, присмирев,
Но прозвучал аят.
И вот иссяк исток
И обессилел гул,
Где умер Фемистокл
И высох саксаул.

Шираз

Прекрасна усыпальница Саади,
Вот — Гулистан, благоуханный сад,
И радуги на бирюзовой глади
Сияющего купола горят.
Куда скромней надгробие Хафиза,
Но мрамор светел, арка высока,
И длинный луч, спадающий с карниза,
Удерживает девичья рука.

Зеркальная мечеть Шах-Черах, Иран

 

Мне, как поэту, проехавшему те же самые места Ирана и также оставившему свои поэтические зарисовки «персидских странствий», представленные в Приложении к настоящей книги, особенно близок показ Синельниковым Ирана, как особого, цельного мира, стоящего особняком на карте мировой истории и культуры. И стихотворение поэта «Иран» (2010) показывает это особенно рельефно:

Мне чудились дальние зовы,
И вновь надо мною встает
Твой замкнутый свод бирюзовый,
Прообраз нездешних высот.

Равняя и горы и долы,
И — времени наперерез,
Текут громовые глаголы,
С безоблачных сходят небес.

Ты всё еще держишься в?

«Персидские ноты» Серебряного века и советской поэзии. Часть V

Поэты-переводчики персидской лирики

Снижение интереса к Персии среди поэтов советского периода вполне компенсировалось тем, что в 60–80-е годы прошлого века, как никогда ранее, стали появляться и издаваться массовыми тиражами переводы древней и средневековой классики персидской литературы – Фирдоуси, Хафиза, Хайяма, Саади, Джами, Джалалэддина Руми и других поэтов. Эти издания, в том числе в силу небывалого расцвета в те годы и немного ранее в нашей стране востоковедения, были очень высокого уровня переводческой и исследовательской культуры и нашли живой отклик в умах и сердцах советских читателей, которые тогда, в сущности, впервые открыли для себя очаровательный мир персидской поэзии.

Как ни странно, но в ХХ веке одним из первых серьезно начал заниматься переводами персидских лириков Иван Иванович Тхоржевский (1878—1951), участник белого движения, видный эмигрант с 1920 г., издатель, масон и одновременно поэт и переводчик. Он переводил с французского и итальянского Верлена, Пруста, Малларме, Леопарди, но главный его труд состоял в переводах рубаи Омара Хайяма, за которые он был дважды удостоен почётных отзывов Академии наук еще до революции. В эмиграции Тхоржевский не только стал автором переводов масштабной антологии «Новые поэты Франции» и выпустил перевод «Западно-восточного дивана» Гете (Париж, 1932), но и продолжил погружение в персидскую лирику.

О том, насколько умело Тхоржевский имитировал такую лирику, свидетельствует его виртуозное подражание Хафизу:

Диван Хафиза, миниатюра, Персия, 1585

 

Лёгкой жизни я просил у Бога:
Посмотри, как мрачно всё кругом.
Бог ответил: подожди немного,
Ты еще попросишь о другом.
Вот уже кончается дорога,
С каждым днём всё тоньше жизни нить.
Лёгкой жизни я просил у Бога,
Лёгкой смерти надо бы просить.

Представим теперь читателям неколько рубаи Хайяма, переведенные Тхоржевским, чтобы еще раз окунуться в мир «персидской мудрости», воссозданным поэтом в ХХ веке:

Ты обойден наградой? Позабудь.
Дни вереницей мчатся? Позабудь.
Небрежен Ветер: в вечной Книге Жизни
Мог и не той страницей шевельнуть.

 * * *

«Не станет нас». А миру — хоть бы что!
«Исчезнет след». А миру — хоть бы что!
Нас не было, а он сиял и будет!
Исчезнем мы… А миру — хоть бы что!

* * *

Из края в край мы к смерти держим путь.
Из края смерти нам не повернуть.
Смотри же: в здешнем караван-сарае
Своей любви случайно не забудь!

 * * *

Холм над моей могилой — даже он! —
Вином душистым будет напоен.
И подойдет поближе путник поздний
И отойдет невольно, опьянен.

Тхоржевский сделал многое для того, чтобы именно Омар Хайям стал в ХХ веке и в нынешние времена самым популярным среди всех персидских лириков.

В ряду замечательных переводчиков уже более позднего времени, 70-80-х гг. ХХ века, следует назвать Германа Борисовича Плисецкого (1931—1992), который, хотя и писал собственные стихи, в том числе с оппозиционными к советской власти настроениями, всего себя отдал переводам, в первую очередь восточным. И главная его любовь был также Омар Хайям, «Рубайят» которого в переводе Плисецкого стал событием в истории отечественного переводческого искусства. А началось всё с того, что в 1970 г. автор выиграл в издательстве «Наука» конкурс на перевод стихов персидского мудреца. Плисецкий сам немного иронически объяснял свое пристрастие к творчеству этого восточного поэта:

Картина «На могиле Омара Хайяма»
Джей Гамбидж, ок. 1911

 

Бог дал Багдад, двусмысленный Восток,
фальшивый блеск, поток речей казенных,
фанатов нескончаемый восторг
и вдоль ограды — головы казненных…

Суровости и сладости вдвойне душа
сопротивляется упрямо.
Хоть сух закон, но истина — в вине.
Что делать мне? Переводить Хайяма.

И вот эти переводы некоторых рубаи Хайяма:

Что сравню во вселенной со старым вином?
С этой чашею пенной со старым вином?
Что еще подобает почтенному мужу,
Кроме дружбы почтенной со старым вином?

* * *

Не рыдай! Ибо нам не дано выбирать:
Плачь не плачь — а придется и нам помирать,
Глиной ставшие мудрые головы наши
Завтра будет ногами гончар попирать.

* * *

Знайся только с достойными дружбы людьми,
С подлецами не знайся, себя не срами.
Если подлый лекарство нальет тебе — вылей!
Если мудрый подаст тебе яду — прими!

В 1970-1980-е годы Плисецкий много переводил другого великого мастера персидской лирики Хафиза (сборник «Сто семнадцать газелей»), делал стихотворные переложения библейских книг, и обращался к творчеству других персидско-таджикских поэтов. И делал это честно и талантливо, оставив для нас много поэтических заветов, таких, как в одном из шедевров Хафиза:

За темной завесою тайна грядущего скрыта,
Но радость, я верю, еще озарит наши лица — не плачь.

Паломник в пустыне, не бойся шипов мугильяна,
Шипы не помеха тому, кто к святыне стремится, — не плачь.

В плеяде поэтов-переводчиков советской эпохи, кроме тех, которые указывались ранее, следует назвать также такие имена (с указанием персидских лириков, которых они переводили): Илья Сельвинский (1899—1968) (Руми, Саади), Аделина Адалис (1900—1969) (Камол Худжанди), Александр Кочетков (1900—1953) (Унсури, Фаррухи, Санаи, Анвари, Хафиз), Николай Заболоцкий (1903—1958) (Масуди Сальман), Арсений Тарковский (1907—1989) (Низами), Владимир Державин (1908—1975) (Фирдоуси, Низами, Саади, Хафиз, Хайям, Джами). Как видим, число русских поэтов, которых в тои или иной степени притягивал «персидский магнит», действительно впечатляет.  

Александр Грибоедов: Неизвестные страницы великой судьбы

11 февраля 2019 г. исполнилось 190 лет с трагической даты 30 января (11 февраля) 1829 г., когда в Тегеране при разгроме посольства России погибло около 40 человек, в том числе великий русский поэт и дипломат Александр Сергеевич Грибоедов. А 15 января 2020 г. автору «Горя от ума» исполнилось 225 лет. Эти даты позволяют и даже диктуют нам еще раз взглянуть на его фигуру по-новому, с учетом того, что удалось открыть и осмыслить в судьбе поэта в самые последние годы. При этом придется еще раз удивиться, сколько разных ипостасей и талантов имел Грибоедов: поэт, драматург, музыкант, композитор, дипломат, воин, разведчик, путешественник, эрудит, полиглот и мыслитель. Эта серия очерков об Александре Сергеевиче Грибоедове — несколько глав из книги «Александр Грибоедов: Неизвестные страницы великой судьбы», выпущенной издательством «Вече» к 225-летию поэта.  

К. Черкашин. Дьяки — предки и родственники А. С. Грибоедова

Александр Сергеевич Грибоедов (1795–1829)

Как известно, А.С. Грибоедов, в отличие от своего полного тезки А.С. Пушкина, не занимался и не интересовался своей родословной. Архивы и официальная родословная Грибоедовых, поданная в конце XVII в. в герольдию, к величайшему сожалению, до нашего времени не дошли. Знание же родословной могло бы помочь ответить на несколько важных вопросов. Один из них: был ли предком А.С. Грибоедова знаменитый разрядный дьяк Фёдор Грибоедов?

До сих пор встречается порой написание его отчества как Иванович. Однако, судя по основному массиву опубликованных документов, отчество дьяка Фёдора — Иоакимович (Акимович, Якимович). Его отец упоминается в 1613—1633 гг. В первый раз он упоминается в 1613 г. как сын боярский рязанского архиепископа Феодорита. Феодорит — ключевая личность, местночтимый рязанский святой, которого можно напрямую связать с Романовыми и их призванием на царство. 21 февраля 1613 г. он вопрошал народ с Лобного места о том, кого следует возвести на престол. В марте 1613 г. архиепископ Феодорит возглавлял посольство в Кострому к инокине Марфе с известием об избрании ее сына Михаила на царство. Был ли Аким Грибоедов участником этих событий, нам неизвестно.

 

Святитель Феодорит Рязанский во главе посольства Великого Поместного и Земского Собора 1613 года призывает на Царство Михаила Феодоровича Романова (Ипатьевский монастырь, 14 марта 1613)

Святитель Феодорит Рязанский во главе посольства Великого Поместного и Земского собора 1613 г. призывает на царство Михаила Феодоровича Романова.

Но в 1620 г., т.е. спустя три года после смерти архиепископа, он упоминается уже как сын боярский старицы Марфы, матери царя Михаила Фёдоровича. И последнее упоминание отца дьяка Фёдора встречается в 1633 г., т.е. уже после смерти великой старицы в 1631 г. На сей раз он приказной человек рязанского архиепископа Антония.

Помогли ли связи отца Фёдору Грибоедову или нет, неизвестно, но, по книге С.Б. Веселовского «Дьяки и подьячие XV—XVII вв.», фактически пересказанной в статье о Ф.И. Грибоедове в Интернете на сайте wikipedia.org, первые сведения о службе «подьячего Федьки Грибоедова» восходят к 1628 и 1632 гг. Во время Смоленской войны он находился в армии боярина Михаила Шеина. В должности подьячего Приказа Казанского дворца Грибоедов в 1638 г. был послан «для золотой руды». Его имя упоминается и в других документах приказа: например, в «справленной» им грамоте Михаила Фёдоровича курмышскому воеводе Фёдору Философову от 23 августа 1639 г. В декабре 1646 г. Грибоедов числился уже «старым подьячим» с поместным окладом в 300 четвертей и денежным в 30 руб¬лей. В 1647 г. он находился «на государевой службе» в Белгороде, затем вернулся в Москву.

Михаил Федорович Романов.
Копия Ведекинда с прижизненного портрета

В начале 1648 г. Грибоедов был в Ливнах при боярине князе Никите Одоевском — своём бывшем непосредственном начальнике. Летние события в Москве подтолкнули правительство к созданию нового свода законов. Для этого «государева и земского великого царьственного дела» 14 июля была образована комиссия, председателем которой стал Одоевский, а одним из членов — Грибоедов. Чиновникам поручалось собрать из разных учреждений, сверить и систематизировать все законодательные материалы, накопившиеся со времён Уложения 1607 г. Вопросы, на которые «в судебниках указу не положено, и боярских приговоров на те статьи не было», Одоевский с сотрудниками должны были «изложити... общим советом» и «в доклад написати». За участие в кодификационной работе Фёдор Акимович 25 ноября получил чин дьяка, с удвоенными поместным и денежным окладами. В 1649—1660 гг. Грибоедов продолжал работать в Казанском приказе, дослужившись к 1654 г. до чина старшего дьяка. 13 января 1659 г. он был включён в состав посольства к украинскому гетману Ивану Выговскому, а летом, вероятно, находился в русском стане при осаде Конотопа и отступлении к Путивлю. В октябре того же года Грибоедов ездил с главой Казанского приказа князем Алексеем Трубецким в Запорожье для участия в раде, возведшей на гетманство лояльного Москве Юрия Хмельницкого. За дипломатические успехи (новый гетман подписал Переяславские статьи, существенно ограничивавшие автономию Войска Запорожского) дьяк в феврале 1660 г. получил от царя «шубу отлас золотой в 50 рублёв, да кубок в 2 гривни, да к прежнему его окладу придачи поместного окладу 150 четей, денег 20рублёв, да на вотчину 2000 ефимков».

С 16 января 1661 г. Грибоедов служил в центральных органах военного управления: сначала в Приказе полковых дел, а с 11 мая 1664 г. — в Разрядном приказе. В январе 1669 г. дьяк вошёл в состав комиссии для переговоров с представителями архиепископа Черниговского Лазаря и гетмана Демьяна Многогрешного. К этому же времени относится награждение Грибоедова Алексеем Михайловичем за написание «Истории о царях и великих князьях».

К 1670 м гг. дьяк имел поместья в Алатырском, Арзамасском, Каширском, Коломенском и Переславском уездах. Его двор в Москве располагался в районе «Устретенской сотни, по Покровке». С13 октября 1670 г. по 29 мая 1673 г. Грибоедов вновь числился дьяком Приказа Казанского дворца. В документе, датированном «новолетием» 1 сентября 1673 г., о дьяке говорится уже как о покойном.

Аполлинарий Михайлович Васнецов. Старая Москва. Улица в Китай-городе начала XVII века.

О семейной жизни дьяка Грибоедова сохранилось мало сведений. Известно, что его жену звали Евдокией, а одну из дочерей — Стефанидой. Перед смертью он принял постриг под именем Феодот и был внесен в синодик Андрониковского монастыря. Похоронен Ф.И. Грибоедов в селе Рогожа Ржевского (потом Осташковского) уезда.

В 1857 г. в селе Рогожа Осташковского уезда Тверская археологическая комиссия обнаружила «нетленное тело», одетое в серый камзол. Тело было идентифицировано как останки, принадлежащие «именно Ф. Грибоедову, а не кому иному» и перезахоронено на осташковском кладбище. Душеприказчиком дьяк Фёдор назначил старца Ниловой пустыни Георгия Лутохина (в миру Юрий Петрович Лутохин, сын дьяка, стрелецкий голова. Постригся в монастырь в Ниловой пустыне в 1682 г. Похоронен в 1692 г. в Чудовом монастыре). Ему дьяк поручил передать книгу и дать денег на постройку двух церквей: «Сию книгу Устав дал во Ржевский уезд в Пелагеину пустыню в Рогожский девинь монастырь старец Герман Лутохин в вечное поминовение по дьяке по Феодоте Грибоедове и по супруге иво по Евдокеи и по дщери их Стефаниде. А потписал сию книгу яс Герман Лутохин своею рукою»

Был ли Лутохин родственником Фёдором Акимовича или его жены, неизвестно, но выбор душеприказчиком человека не по фамилии Грибоедов, скорее всего, свидетельствует о том, что потомства мужского рода дьяк не оставил. Также об этом явно свидетельствует и челобитная рязанцев Лариных о поместье в Перевицком стане Рязанского уезда. Вот выдержка из этой челобитной:

«...Дмитрий да Михайла Никифоровы дети Лаврентьевы Ларины они ж бьют челом в нын. во 198 году бьет челом Григорей Спешнее о выморочной вотчине Якима Тимофеева с. Грибоедова в Резанском уезде в Перевицком стане о жеребье деревни Лариной о 20 четях себе в поместье.

А та ж вотчина старинная по дозорной книге отца их Никифора Васильева сна Лаврентьева и Ларина. А Якима Тимофеева с. Грибоедова нестало давно и после ево жены и детей не осталось...» (РГАДА. Ф. 1209. Оп. 78. № 2463, 1689—1690 г. Запись челобитной Дмитрия и Михаила Лаврентьевичей Лариных об отказе им выморочной вотчины Акима Тимофеевича Грибоедова, оспариваемой Григ. Спешневым в дер. Лариной Перевицкого стана Переславль-Рязанского уезда).

Думается, что дьяк Фёдор даже и не вспоминал об этих 20 четвертях земли, оставшихся ему после отца или, что более вероятно, после его жены. А мелкопоместные дворяне Ларины и Спешнев таки дождались в 1689—1690 гг. смерти всех потомков Иоакима Грибоедова, чтобы заявить о своих претензиях.

Все вышесказанное вполне может служить вполне точным доказательством того, что Ф.И. Грибоедов не был предком А.С. Грибоедова.

Однако все-таки А.С. Грибоедов был потомком дьяка. Хотя фамилия этого дьяка была вовсе не Грибоедов. В работах Г.Д. Овчинникова была исследована линия владимирских дворян Внуковых, которые являлись предками прабабушки Александра Сергеевича Марии Кузьминичны Грибоедовой. К сожалению, Георгий Дмитриевич проследил родословие Внуковых только до Ивана Потаповича, жившего в середине XVII в. Но, как видно в книге С.Б. Веселовского «Дьяки и подьячие XV—XVII вв.», отцом Ивана Потаповича был дьяк Потап Внуков.

Храмовый комплекс: церкви Николая Чудотворца и Спаса Преображения (Спасская церковь) —
редкий образец русской церковной архитектуры XVII века

В 1613 г. Потап Внуков впервые появляется в документах как дьяк на Ваге, в 1615/16—1616/17 гг. дьяк с воеводами в Туле. Затем до 1621 г. дьяк Казачьего приказа, а в 1620—1621 гг. также дьяк Разбойного приказа. С 12 октября 1621 г. с кн. Юрием Яншевичем Сулешевым разбирал дворян в Шацке и Рязани, в апреле 1622 г. был послан в Казань, где был в 1622/23—1625/26 гг. В мае 1632 г. с кн. Н. Гагариным послан в Архангельск встречать немецких наемных людей, в 1630/31—1631/32 гг. дьяк Московского судного приказа, где был до декабря 1632 г. Затем до января 1634 г. дьяк Приказа сбора немецких кормов, а 19 июня 1633 г. назначен и получил наказ с боярином кн. Юрием Янышевичем Сулешевым собирать даточных людей. В 1634—1636 гг. участвовал в посольском размежевании с Литвой. С августа 1638 и до зимы 1640—1641 гг. дьяк на Двине; в 1638—1639 гг. оклад ему из Устюжской чети 80 рублей; в апреле 1641 г. дьяк в объездах по Москве. В 1638 г. дьяк Потап имел двор в Москве в районе Тверской улицы и поместья в Московском и Владимирском уездах. Помимо сына Ивана у Потапа был старший сын Матвей, который служил в 1629 г. патриаршим стольником (1629 г.), а в 1640 г. — московским дворянином.

Интересно, что Потап Внуков несколько раз в своей карьере пересекался с Гавриилом Григорьевичем Пушкиным и его сыном Григорием. Хотя эти Пушкины и не были прямыми предками А.С. Пушкина, он ими особенно гордился и вывел Гаврилу Пушкина в своем «Борисе Годунове». Именно Гаврилу имел в виду великий поэт, когда писал:

Когда Романовых на царство
Звал в грамоте своей народ,
Мы к оной руку приложили...

Грибоедовские Внуковы, несомненно, коренные владимирцы. Во вкладной книге Троице-Сергеевой лавры есть глава о вкладе Внуковых. Помимо упоминания в нем владимирского сына боярского Ивана Потаповича (т.е. прямого предка А.С. Грибоедова) есть и вклад 1578 г. Ивана Ивановича Внукова сначала по своей жене Татьяне, а затем по своему брату Юрию. Собственно вклад И.И. Внукова по брату и состоял в части сельца Сущево Владимирского уезда.

Выписка из вкладной книги Троицко-Сергеевской лавры:

«Род Внуковых (л. 598об.) 86 марта в 26 день дал вкладу Иван Иванов сын Внуков по себе и по жене своей Татьяне вотчину свою в Володимерском уезде треть деревни Вереищ со всеми угодьями в цену в 50 рублев. А данная писана в вотчинной книге. 86 го ж году Иван же Иванов сын Внуков дал вкладу по брате своем Юрье вотчину свою в Володимерском уезде полсельца Сущова з двором и с хоромы и с хлебом в земле сеяном и со всеми угодьям. А сколько в тоей вотчине крестьян и пашни и каких угодей и за сколько денег дано, того не написано. А даная писана в вотчинной книге в Володимере (л. 599) 174 году апреля в день бил челом великому государю володимерец Иван Потапов сын Внуков и искал троицкие вотчины села Харитонова на крестьянах земляново владенья и сенных покосов по крепостям на 200 рублев и по указу великого государя их велено ему Ивану на крестьянах доправитъ и того иску стряпчей Никита Болванов заплатил ему Ивану 100 рублев, а другую 100 руб¬лев поступился он Иван в дом живоначальной Троицы вкладом, и в тех поступных деньгах во 100 рублев дана ему Ивану вкладная за казенною печатью. Дело о том в приказном столе».

А ведь сельцо Сущово — одно из грибоедовских мест. Вполне возможно, что именно через Внуковых оно и досталось Грибоедовым.

Дальнейшее исследование родословия Внуковых требует отдельной работы. Но, судя по главе о дворянах Внуковых в книге И.Б. Михайловой «Служилые люди Северо-Восточной Руси в XIV — первой половине XVI века», владимирские Внуковы издавна, а именно с XIV—XV вв., служили детьми боярскими сначала владимирского митрополита, а затем патриарха. Служили же Внуковы со своих старинных вотчин, а затем поместий, расположенных в Крисинской волости Владимирского уезда.

 

В.Е. Кулаков, А.А. Максимов. Хмелита — родовая усадьба Грибоедовых

Усадьба «Хмелита»

В 1929 г. в связи с 100-летием со дня смерти А.С. Грибоедова была открыта выставка в залах Государственного театрального музея имени А.А. Бахрушина в Москве. Она посвящалась жизни и творчеству выдающегося русского писателя. Среди многочисленных экспонатов выставки вряд ли привлекали к себе особое внимание несколько небольших фотографий, запечатлевших облик обветшалого усадебного дома. Скупая справка в каталоге выставки поясняла, что это усадьба Хмелита, где А.С. Грибоедов провел в юности несколько лет.

...Еще в середине прошлого века старинное родовое имение Грибоедовых заинтересовало молодого гвардейского офицера М.И. Семевского, одного из первых биографов А.С. Грибоедова и впоследствии известного русского литературоведа. Посетив в 1855 г. Хмелиту и ознакомившись там с материалами семейного архива Грибоедовых, Семевский издал свою первую работу «Несколько слов о фамилии Грибоедовых» . Интересные материалы, дающие представление о грибоедовской Хмелите начала XIX в. и о детских годах, проведенных в этой усадьбе будущим автором бессмертной комедии, мы находим в частично опубликованных Н.К. Пиксановым рукописных мемуарах В.И. Лыкошина и его сестры А.И. Колечицкой.

Хмелита — одно из древнейших сел — расположена на территории современного Вяземского района Смоленской области, примерно в 30 км к северу от Вязьмы. Первое письменное упоминание об этом селе встречается под 1683 г. в челобитной «Сеньки Фёдорова сына Грибоедова» митрополиту Сарайскому и Подольскому о разрешении построить в его вотчине, с. Хмелита, новую церковь. Однако, как явствует из писцовых книг и Грамоты царя Михаила Фёдоровича, пожалованной в 1614 г. Михаилу Ефимовичу Грибоедову, семья Грибоедовых владела потомственными землями в Труфановском стане Вяземского уезда еще в XVI в.

В XVII—XVIII вв. представители смоленской ветви семьи Грибоедовых были хорошо известны среди московского и смоленского дворянства. С именем одного из них — бригадира Фёдора Алексеевича Грибоедова — связано широко развернувшееся в середине XVIII в. в усадьбе строительство сохранившегося до наших дней архитектурного ансамбля. У Фёдора Алексеевича было пятеро детей — сын и четыре дочери. Одна из них, Анастасия Фёдоровна, была матерью автора «Горе от ума». (Отец писателя, Сергей Иванович Грибоедов, принадлежал к другому старинному роду Грибоедовых). В детские и юношеские годы будущий писатель (до окончания им Московского университета) неоднократно бывал в Хмелите, проводя здесь летние месяцы.

Хотя о времени сооружения существующего барского дома и парка не сохранилось прямых указаний, мы можем датировать его довольно определенно — периодом между 1750 и 1780 гг. В «Экономических примечаниях к плану генерального межевания Вяземского уезда Смоленской губернии», составленных не позднее 1780 г., упоминается в связи с Хмелитой о «владении лейб-гвардии капитан-поручика Фёдора Алексеева сына Грибоедова... дом господский каменный о двух этажах, с четырьмя флигелями». Это упоминание, несомненно, относится к существующему и поныне усадебному дому. Сведения о большом строительстве, которое вел Ф.А. Грибоедов в Хмелите начиная с середины XVIII в., а также стилистическая характеристика архитектуры усадебного дома, типичная для русской архитектуры середины XVIII в., подтверждают данную датировку. В этот же период в усадьбе был разбит регулярный парк, построены Казанская церковь и каменные здания служб.

Композиционным центром усадебного ансамбля в Хмелите являлся большой барский дом дворцового типа, выстроенный в архитектурных формах русского барокко. Четыре двухэтажных флигеля композиционно закрепляли по углам пространство парадного двора, расположенного перед главным, западным фасадом дома. Дальше к западу — широкие террасы партера, великолепная панорама долины р. Вязьмы.

С востока к усадебному дому примыкал регулярный парк «с глухими и открытыми аллеями», в котором размещались «два копаных пруда с саженной рыбою», а также «хорошие цветники с каменными статуями». В своей восточной части регулярный парк переходил в так называемый английский, пейзажный парк, включавший в себя естественные уголки природы с запутанными тропинками, зарослями кустарника и уютными лужайками. Систему регулярного и пейзажного парков дополняли наиболее эффектные видовые точки на окрестные пейзажи. По всей вероятности, имелись в хмелитском парке и характерные для крупных ансамблей загородных усадеб второй половины XVIII в. атрибуты садово-паркового искусства: мостики, гроты, беседки, павильоны и т.п.

С западной стороны панорама усадебного ансамбля завершалась вертикалью Казанской церкви, построенной в 1759 г. при Фёдоре Алексеевиче Грибоедове. В конце XVIII в. в селе была выстроена еще одна (ныне не существующая) каменная Алексеевская церковь «на новом кладбище».

В южной части усадебной территории сохранились каменные здания служб. Хмелитская усадьба была в XVIII в. крупным помещичьим хозяйством. В документах этого периода упоминаются конный завод с манежем при усадьбе, а также значительное число мастеровых людей различных специальностей: кузнецы, слесари, столяры, ткачи, живописцы, золотари, ружейники, каменщики и т.д. (среди этих мастеровых названы даже архитекторы).

По-видимому, на рубеже XVIII и XIX вв. между главным домом и юго-восточным флигелем была выстроена закрытая галерея. Значительно изменился в первой половине XIX в. и внешний облик усадебного дома: в это время была сбита большая часть его старого архитектурного декора и заново оштукатурены фасады, к центральной части западного фасада был пристроен громоздкий четырехколонный портик, само здание получило новое завершение в виде круглого бельведера. Уже в начале XX в. галерея и сохранившийся первый этаж юго-восточного флигеля были надстроены вторым этажом.

При исследовании хмелитского усадебного дома в 1969—1971 гг. под позднейшими наслоениями были вскрыты следы всех основных элементов его первоначального архитектурного облика, что позволило выполнить проект реставрации этого интересного памятника середины XVIII в. (проект разработан Всероссийской специальной научно-реставрационной производственной мастерской, автор проекта В.Е. Кулаков).

Двухэтажный каменный дом хмелитской усадьбы представляет собой великолепный образец здания в стиле барокко. Архитектурная трактовка его главного фасада с тремя выступающими вперед ризалитами, карнизом сложного профиля и раскрепованными фронтонами выполнена с высоким мастерством и изяществом, которыми отличаются лучшие барочные постройки в Петербурге и Москве, такие как дворец Строгановых в Петербурге (архитектор В. Растрелли) или усадьба Апраксиных-Трубецких (автор не установлен) в Москве, на Покровке (ныне ул. Чернышевского). Причудливое очертание оконных наличников, трехчетвертные колонны и другие элементы декора, сверкающие белизной на голубоватом фоне фасада, придавали архитектуре хмелитского дома живописный характер и способствовали его эмоциональному восприятию.

Со стороны парка в центре фасада располагалась парадная, овальная в плане лестница, ведущая на второй этаж. На верхнюю площадку лестницы выходила дверь большого парадного зала. Этот зал был перекрыт сводом зеркального типа, на котором была, очевидно, декоративная роспись. Планировка внутренних помещений дома сделана по обычному для сооружения данного типа принципу анфиладного размещения парадных помещений. В интерьерах дома сохранились следы лепных карнизов и облицовки стен цветным мрамором, останки печей, облицованных красочными поливными изразцами XVIII в. Кроме парадных помещений и жилых покоев (всего в доме насчитывалось более 50 комнат) здесь имелись обширная библиотека, картинная галерея, возможно, был и театр для домашних любительских спектаклей, которые устраивались в усадьбе во времена А.Ф. Грибое¬дова — дяди поэта.

Нам неизвестно имя зодчего, по проекту которого была выстроена в XVIII в. усадьба в Хмелите, но бесспорно, что это был один из талантливых архитекторов своего времени.

В 1830 х гг., после смерти А.Ф. Грибоедова, хмелитская усадьба, славившаяся раньше на всю губернию, постепенно дряхлеет. В середине XIX в. М.И. Семевский нашел усадьбу «запустелой и необитаемой». От А.Ф. Грибоедова усадьбу наследовала его дочь княгиня Варшавская. В 1869 г. усадьба была продана купцу 1 й гильдии Сипягину.

В 1918 г. в помещении усадьбы размещался «Народный дом». Не разрушенный в Великую Отечественную войну (была взорвана только церковь), ансамбль пострадал от пожара в 1950 х гг. и только в 1967 г. был поставлен на государственную охрану как памятник федерального значения.

Ныне ансамбль родовой усадьбы дворян Грибоедовых восстановлен для новой музейной жизни. Сейчас это центр единственного в мире Государственного историко-культурного и природного музея-заповедника А.С. Грибоедова «Хмелита».

 

С. Н. Дмитриев. «Спасшийся»: И. С. Мальцов и новые документы о тегеранской трагедии1829 г. Часть I

Заметную роль в событиях, связанных с разгромом российского посольства в Тегеране, суждено было сыграть Ивану Сергеевичу Мальцову (1807—1880), которого многие и часто называли в те годы Мальцев, первому секретарю посольства, т.е. заместителю А.С. Грибоедова. А все началось 25 апреля 1828 г., когда автор «Горя от ума» был назначен по высочайшему повелению полномочным министром Российской императорской миссии в Персии. В этот день был издан Указ Правительствующему Сенату об учреждении Российской императорской миссии и Российского генерального консульства в Персии. «К первому посту назначаем Полномочным Министром статского советника Грибоедова, и ко второму надворного советника Амбургера», — звучало в указе.  Первым секретарем миссии был назначен тогда И.С. Мальцов, вторым — К.Ф. Аделунг.

Иван Сергеевич Мальцов

Любопытно, что Грибоедов, стремившийся пополнить штат миссии профессионалами, первоначально позвал с собой в Персию в качестве первого секретаря Николая Дмитриевича Киселева (1800—1869), с которым он сблизился еще в Грузии и на переговорах в Туркманчае, где тот был одним из представителей Коллегии иностранных дел, работая в качестве редактора переводов. Киселев тоже был близок к литературе и к пушкинскому кругу и соглашался на поездку, но его не отпустил Нессельроде, заявивший: «Я берегу своего маленького Киселева для большого посольства, для Парижа». Позднее Киселев будет с сожалением вспоминать историю с этим отказом, уточняя, по свидетельству А.О. Смирновой-Россет, что министр настоял на выборе Грибоедовым И.С. Мальцова: «Граф Нессельроде велел ему взять Мальцева».

В итоге первым секретарем был утвержден именно Мальцов, «архивный юноша», служивший в Московском архиве Министерства иностранных дел и не имевший особого опыта: ему было тогда чуть больше 20 лет. Друг Пушкина С.А. Соболевский, который сам отказался от того же самого поста в миссии Грибоедова, рассказывал Н. Бергу, что это он посоветовал последнему взять с собою Мальцова, «им обоим хорошо известного за умного, ловкого, веселого и практического человека». Мальцов, как и Киселев, тоже был не лишен литературных талантов (он даже потом успел послать из Персии в «Северную пчелу» статью с описанием праздника в Тавризе в честь взятия русскими войсками Варны) и приходился племянником весьма богатому владельцу стекольных и хрустальных заводов, в том числе знаменитого завода в Гусь-Хрустальном, И.А. Мальцову. Литературовед С.С. Минчик привел в своем исследовании очень важное свидетельство, что, находясь в 1825 г. в Крыму, Грибоедов встречался и долго общался не только с И.А. Мальцовым, но и с его племянником.

По-видимому, это знакомство могло повлиять на приглашение И.С. Мальцова в Персию. Кроме того, Грибоедов считал немаловажным для себя завязать более тесные отношения с дядей дипломата, учитывая созревавший тогда у поэта интерес к созданию «Российской Закавказской компании».


Так в составе посольства оказался юноша, который один из немногих спасется во время тегеранской трагедии, проявив, правда, себя не самым лучшим образом. Его потом многие будут обвинять в трусости и предательстве, желании спасти «свою шкуру», а не драться вместе со всеми до конца.


Приведем очень характерное замечание на этот счет того самого Н.Д. Киселева, который не поехал в Персию и, узнав о тегеранской трагедии, сказал А.О. Смирновой-Россет: «Знаешь ли ты, что Грибоедов меня очень любил и просил меня у Нессельроде, но граф дал ему Мальцева». «Я бросилась ему на шею, — писала Смирнова, — и сказала ему: «Мой ангел, ты мог быть убит». — «Неизбежно! Я бы не прятался так подло, как Мальцов, я бы дал себя изрубить, как Грибоедов, во-первых, потому, что я его люблю, и еще потому, что это значило умереть на посту, как часовой».

Неизвестно, смог бы Киселев чем-либо помочь Грибоедову и русской миссии, если бы он попал все-таки в Персию. Но то, что он не испугался бы в ходе нападения, не вызывает сомнений. В период пребывания Грибоедова в Петербурге в 1828 г. Киселев тоже подружился с Пушкиным, который после отъезда того на дипломатическую службу в Европу в 1828 г. написал стихотворение «Н.Д. Киселеву»:

Ищи в чужом краю здоровья и свободы,
Но Север забывать грешно,
Так слушай: поспешай карлсбадские пить воды,
Чтоб с нами снова пить вино.

А Киселева, спасшегося от персидской угрозы, далее ждала головокружительная дипломатическая карьера: до 1837 г. он был секретарем при посольстве в Париже, затем до 1840 г. состоял поверенным в делах в Великобритании, а после этого в течение 10 лет был российским поверенным в делах во Франции, находясь в самом центре европейской политики. Последние 15 лет жизни он был посланником России при римском, тосканском дворах и при короле Объединенной Италии. На этом примере можно увидеть, что могло бы ждать Грибоедова, избери он для своего дипломатического поприща не Персию, а Европу или США. И каких карьерных достижений он смог бы еще достичь в будущем, как это сделали Киселев или Горчаков. Но судьбе было угодно распорядиться по-другому.

Биограф Грибоедова Е.Н. Цимбаева утверждала, что на назначение Мальцова в Персию повлияло то, что Николай I якобы ухаживал за «почти помолвленной» с ним выпускницей Смольного института фрейлиной Александрой Россети (Россет). По-видимому, император хотел удалить Мальцова подальше. Но так ли было на самом деле? Позволим себе в этом усомниться, тем более что в книге Цимбаевой, что весьма удивительно для книг серии «ЖЗЛ», вообще отсутствуют какие-либо сноски на источники.

После назначения состава миссии прошло почти полтора месяца, когда Грибоедов и его заместители договорились, как они будут добираться до места назначения. К.Ф. Аделунг, который оставил после себя несколько очень интересных писем к отцу, 11 июня 1828 г. сообщил в очередном письме о договоренностях, достигнутых на встрече новых сотрудников с посланником: «Наш маршрут изменен; мы едем через Харьков и Новочеркасск в Ставрополь, где мы встретимся с Грибоедовым и дальше поедем вместе с ним. Мальцев (нередко фамилию Мальцова сослуживцы меняли на Мальцева. — С. Д.) проведет полдня в имении своего дяди; где буду я в это время, я еще не знаю, я буду ждать его в ближайшем городе; у меня нет охоты ехать вместе с ним, в особенности на такое короткое время (отношения между двумя советниками с первых дней не заладились и потом не выходили за рамки деловых отношений. — С. Д.)... Только что выяснилось, что я расстаюсь с Мальцевым в Калуге и встречусь с ним в Орше». И наконец, 12 июня уже из Калуги, Аделунг сообщал: «Вчера, в 8 часов вечера, мы выехали из Москвы, где мы задержались у Грибоедова; в Ставрополе мы опять встретимся с ним; не могу передать, как я этому рад; чем ближе я его узнаю, тем больше я его ценю и люблю».

Портрет Ивана Фёдоровича Паскевича
работы Джорджа Доу.
Военная галерея Зимнего дворца,
Государственный Эрмитаж (Санкт-Петербург)

Как видим, Аделунг с первых встреч был очарован Грибоедовым. Далее он встретился с Мальцовым в Орле, потом через Харьков они торопились прибыть в Ставрополь, чтобы не заставить ждать их там Грибоедова, однако им самим пришлось прождать там поэта около трех суток, так как он задержался и прибыл туда только 26 июня рано утром. Далее последовал путь до Тифлиса, откуда Грибоедов должен был как можно быстрее добраться до действующей армии к генералу Паскевичу для доклада и согласования дальнейших действий. 13 июля он с И.С. Мальцовым выехали из Тифлиса к Паскевичу, но их ждала неудача. Вот как сообщал о ней Грибоедов в писавшемся урывками письме к Ф.В. Булгарину от 24 июля — 8 сентября 1828 г.:

«Чума, которая начала свирепствовать в действующем отряде, задержала меня на месте, от Паскевича ни слова, и я пустился к нему наудачу. В душной долине, где протекают Храм и Алгетла, лошади мои стали, далее, поднимаясь к Шулаверам, никак нельзя было понудить их идти в гору, я в реке ночевал, рассердясь, побросал экипажи, воротился в Тефлис, накупил себе верховых и вьючных лошадей, с тем, чтобы тотчас пуститься снова в путь, а с поста казачьего отправил депешу к Графу, чтобы он мне дал способы к нему пробраться; уведомил его обо всем, о чем мне крайне нужно иметь от него сведения, если уже нельзя нам соединиться, и между тем просил его удержать до моего приезда Мирзу Джафара, о котором я слышал, что к нему послан из Табриза».

Далее последовала повторная поездка к Паскевичу, на этот раз удачная, но итогом ее стало то, что и Мальцов, и Грибоедов заболели «желтой лихорадкой», вызванной тяжелым климатом кавказской жары в самый пик лета. По-видимому, свою роль сыграло то, что Ахалкалаки, куда ездили Грибоедов с Мальцовым, лежат на высоком нагорье, продуваемые ветрами со снежных вершин и частыми дождями, но главное заключалось в том, что вблизи Тифлиса находилось много заболоченных мест, откуда то и дело выползала «болотная лихорадка», как ее называли врачи, или малярия. Особенности этой болезни заключались в том, что сильнейший жар, как правило, сменялся сильнейшим ознобом, припадок мог длиться не более нескольких часов, и все зависело от силы организма: выдержит он такой удар или нет? Никаких особых лекарств от лихорадки тогда не было, надеяться приходилось только на природную выносливость и ждать... новых припадков, которые могли повторяться вновь через несколько дней и потом возвращаться опять.

Между тем Грибоедов посватался к Нине Чавчавадзе, вскоре последовала их свадьба, во время которой поэт еле держался на ногах от болезни. И.С. Мальцов и П.Д. Завелейский были на свадьбе свидетелями. Для молодого дипломата эта миссия показалась особо почетной. После венчания в Сионском соборе все гости отправились на снятую Грибоедовым новую квартиру, где состоялся ужин. Грибоедов был все время в лихорадке. По свидетельству Д.Ф. Харламовой, «лихорадка не покинула его до свадьбы, даже под венцом она трепала его, так что он даже обронил обручальное кольцо...»

Грибоедов, несмотря на свадебные дела, постоянно занимался в Тифлисе делами миссии, и помощником в этом постоянно выступал Мальцов, который, кстати, отвечал за всю бухгалтерию посольства. Известно, например, что это именно он, согласно документам Министерства финансов, получил на содержание миссии 6567 червонцев в виде золотых монет «весом 1 пуд, 15 фунтов, 84 золотника, 78 долей и 7 рублей 41 копейку ассигнациями». Больше пуда чистого золота! В этой связи понятным становится, почему, требуя в это время контрибуцию у Персии, российская сторона настаивала на ее выплатах именно туманами — золотыми монетами персидского двора!..

Однако выделенных денег Грибоедову и миссии постоянно не хватало, поэт и на вершине своего общественного положения был постоянно стеснен в средствах. Он был вынужден не раз занимать тогда деньги. Интересно, что 15 тысяч рублей Грибоедов получил в то время через своего друга Булгарина именно от И.А. Мальцова, дяди секретаря поэта, с которым Грибоедов познакомился в Крыму еще в 1825 г. К началу декабря 1828 г. все хлопоты по делам миссии и набору в нее сотрудников были завершены. То, как серьезно и вдумчиво Грибоедов подходил к формированию штата своей миссии, сыграет важную роль в событиях в Тегеране в январе 1829 г.


Забегая вперед, укажем, что кроме его секретаря И.С. Мальцова, струсившего и смалодушничавшего в самом начале разгрома посольства и избежавшего поэтому смерти, а также двух курьеров (один из них, правда, геройски боролся с нападавшими) все сотрудники русской миссии, включая прислугу и казаков, вступили в неравный бой с обезумевшей толпой, дрались до последнего и были убиты вместе с их начальником!


9 декабря 1828 г. вместе с поэтом и его женой Ниной в дальний путь к Тавризу отправилось более 50 человек, входивших в состав миссии, в том числе чиновники миссии — Грибоедов, Мальцов, Аделунг — первый и второй секретари посольства, врач Мальмберг, переводчики Шахназаров, Василий Дадашев, который служил до этого в Персии в Реште, чиновник Соломон Кобулов, Рустам-бек — заведующий прислугой, конвой из 16 кубанских казаков и около 30 человек прислуги, пестрых по своему составу, среди них были и русские, и армяне, и грузины, и мусульмане.

 

С. Н. Дмитриев. «Спасшийся»: И. С. Мальцов и новые документы о тегеранской трагедии1829 г. Часть II

Тегеран в конце XIX в. П. Я. Пясецкий

Не будем описывать то, что происходило во время пребывания миссии в Тавризе, а перенесемся сразу в Тегеран, где поначалу все происходило просто замечательно. В своем донесении к Паскевичу, написанном 18 марта 1829 г. из Нахичевани, Мальцов следующим образом описал блистательный прием российской миссии в Тегеране. Кстати, он сознался в этом письме, что не писал ранее Паскевичу потому, что находился под караулом и «не имел при себе цифири и, следовательно, не мог вверить бумаг своих