Рождественский Всеволод Александрович

(1895 — 1977)

И сам Всеволод Александрович, и его коллеги и соратники называли его «свидетелем неповторимых лет, наследником надежд, участником свершений», «свидетелем века». Так оно и было — его отец преподавал Закон Божий и был священником гимназической церкви в Царскосельской Николаевской гимназии, где директором был лучший из наставников — известный поэт Иннокентий Анненский и которую в 1906 году окончил одноклассник его брата эксцентричный «конкистадор» Николай Гумилев, с которым он скоро станет соратником по «цеху поэтов» в Петербурге и даже будет входить в число «младших» акмеистов. А скоро уже пробежит по людям и судьбам 1917 год, и Всеволод неожиданно весной 1918 года окажется добровольцем в Красной армии, будет принимать участие в защите Петрограда от Юденича, далее продолжит службу в учебно-опытном минном дивизионе в звании комвзвода, в 1919 году поступит на службу в Комиссариат земледелия и продолжит служить добровольцем в Красной армии, плавать на тральщике, вылавливавшем мины в Неве, Ладоге и Финском заливе. В 1920 х и вовсе состоял секретарем Петроградского отделения Всероссийского союза поэтов, в 1930 х путешествовал по стране в составе литературных бригад, посещавших с выступлениями крупнейшие стройки первой пятилетки. Сменились времена и эпохи, лишились родины и жизни многие из тех, с кем еще недавно разрабатывал «поэтику» и «экзотическую линию» акмеизма поэт, мечтавший о «гумилевских» путешественниках, пиратах, корсарах, санкюлотах и населявший ими свои недавние стихи, настали времена, вызывающих теперь ужас пятилеток, а поэт Всеволод Рождественский фантастически вписался во все повороты истории страны.

Родился Всеволод в Царском Селе в благополучной, любящей семье. В детстве были летние выезды семьи в село Ильинское Тихвинского уезда, где они владели небольшим домом, находившемся на опушке дремучего новгородского леса, великолепное домашнее, а потом и гимназическое образование сначала в Царскосельской гимназии, а потом в Петербургской классической гимназии, когда семья в 1907 году переехала в столицу. После окончания гимназии в 1914 году поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета , но началась Первая мировая война, и в 1915 году он призван в армию, зачислен в Запасной электротехнический батальон рядовым на правах вольноопределяющегося, а в январе 1917 года получил звание прапорщика инженерных войск. В конце 1924 года вернулся в университет, окончил его в 1926 году, при этом одновременно посещал Государственный институт истории искусств.

Как совместились в судьбе юноши Рождественского еще недавнее восторженное, по его воспоминаниям, «постижение латыни», вначале «кропотливое и довольно нудное», но уже в старших классах «мерное и плавное звучание античной фразы увлекало меня за собой, как неудержимый ток величественной реки», и «обращение к теме строительства социализма», прославление послереволюционных пятилеток в агитпоездах, — вопрос сложный. Так же как и, казалось бы, несовместимое — воспоминание о том, что «настолько увлекся римскими поэтами, что немало перевел историй из Овидиевых «Метаморфоз» и «Посланий», решительное «Пушкин и античность — две дороги моей юности. Им я не изменю до конца своих дней», и уже в 1918 году совместная работа в издательстве с «буревестником революции» Максимом Горьким, у которого в семье он «был частым посетителем».

Небольшая подсказка всего происходящего вокруг Всеволода Александровича, возможно, находится в судьбе и биографии его жены с 1927 года Ирины Павловны Стуккей, потомка дворянских родов и человека высокой культуры и тонкого вкуса, искусствоведа, сотрудника многих знаменитых музеев Петербурга. Всегда готовая прийти на помощь, что-то устроить, кого-то поддержать, супруга поэта до конца жизни притягивала к себе самых разных людей, утверждая, что полностью разделяет с мужем такое отношение к жизни и людям. Они принадлежали к тому поколению, которое с детства впитало чувство истории и мировой культуры и которому был дан дар просветительства. Это была плеяда старой ленинградской музейной и писательской интеллигенции, перенявшей от своих учителей любовь к своему делу и чувство товарищества. Многие из них испили полную чашу невзгод предвоенной поры, пережили трагедию войны и блокады, но при этом сохранили и стойкость, и душевную чистоту, и преданность друзьям. Может быть, этот уникальный и далеко не всем доступный рецепт и есть ключ к жизненной гармонии поэта, пригодный ко всем временам?

Сам поэт начиная с 1927 года каждую осень проводил в Коктебеле, в доме Максимилиана Волошина, еще в начале XX века ставшего пристанищем людей искусства и науки, в 1930-х годах много путешествовал по стране, ездил по республикам Средней Азии, впервые перевел на русский язык классиков казахской поэзии, выпустил несколько сборников стихотворений, а в 1936 году большой том избранных стихов.

В годы Великой Отечественной войны Всеволод Александрович был фронтовым корреспондентом, сотрудничал в армейских газетах, воевал на Ленинградском, Волховском, Карельском фронтах за освобождение родного города, участвовал в прорыве блокады Ленинграда, награжден боевыми наградами.

В итоге оказалось, что поэт, литератор Всеволод Рождественский не пропустил ни одного события в жизни своей страны, был действующим лицом и неравнодушным участником всего, что выпало на долю ее народа. И при этом остался в памяти всех, кто с ним близко общался и знал его, как поэт «солнечный, радостный и удивительно разумный. Никакие шум, грохот и грозы новой эпохи не смогли поколебать его чисто пушкинское жизнелюбие, органичность, чувствование большого времени, рядом с которым все войны и революции — маленькие частности, подобные пыли на арфе Орфея. Многие искусствоведы уверены, что эту арфу, которую выронил Николай Гумилев, поднял именно Всеволод Рождественский». Пусть биография его не отличается такими резкими поворотами, трагедиями и героикой, как гумилевская, но три четверти века писать щедрые на радость стихи в часто очень трудном и безвыходном мраке — это более чем подвиг, считают его поклонники, почитатели и близкие люди. И вспоминают, что последние годы, уже прикованный к «креслу на колесиках», он продолжал удивляться жизни и писал стихи до последнего дня. Его последнее недописанное стихотворение было о малыше, для которого мир раскрыт, как увлекательная книга. По существу, всеми своими стихами он только и делал, что «звал смотреть, слушать, удивляться тому, что дарит нам жизнь». Это хорошее последнее слово благодарных читателей.

Рождественский Всеволод Александрович

И сам Всеволод Александрович, и его коллеги и соратники называли его «свидетелем неповторимых лет, наследником надежд, участником свершений», «свидетелем века». Так оно и было — его отец преподавал Закон Божий и был священником гимназической церкви в Царскосельской Николаевской гимназии, где директором был лучший из наставников — известный поэт Иннокентий Анненский и которую в 1906 году окончил одноклассник его брата эксцентричный «конкистадор» Николай Гумилев, с которым он скоро станет соратником по «цеху поэтов» в Петербурге и даже будет входить в число «младших» акмеистов. А скоро уже пробежит по людям и судьбам 1917 год, и Всеволод неожиданно весной 1918 года окажется добровольцем в Красной армии, будет принимать участие в защите Петрограда от Юденича, далее продолжит службу в учебно-опытном минном дивизионе в звании комвзвода, в 1919 году поступит на службу в Комиссариат земледелия и продолжит служить добровольцем в Красной армии, плавать на тральщике, вылавливавшем мины в Неве, Ладоге и Финском заливе. В 1920 х и вовсе состоял секретарем Петроградского отделения Всероссийского союза поэтов, в 1930 х путешествовал по стране в составе литературных бригад, посещавших с выступлениями крупнейшие стройки первой пятилетки. Сменились времена и эпохи, лишились родины и жизни многие из тех, с кем еще недавно разрабатывал «поэтику» и «экзотическую линию» акмеизма поэт, мечтавший о «гумилевских» путешественниках, пиратах, корсарах, санкюлотах и населявший ими свои недавние стихи, настали времена, вызывающих теперь ужас пятилеток, а поэт Всеволод Рождественский фантастически вписался во все повороты истории страны.

Родился Всеволод в Царском Селе в благополучной, любящей семье. В детстве были летние выезды семьи в село Ильинское Тихвинского уезда, где они владели небольшим домом, находившемся на опушке дремучего новгородского леса, великолепное домашнее, а потом и гимназическое образование сначала в Царскосельской гимназии, а потом в Петербургской классической гимназии, когда семья в 1907 году переехала в столицу. После окончания гимназии в 1914 году поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета , но началась Первая мировая война, и в 1915 году он призван в армию, зачислен в Запасной электротехнический батальон рядовым на правах вольноопределяющегося, а в январе 1917 года получил звание прапорщика инженерных войск. В конце 1924 года вернулся в университет, окончил его в 1926 году, при этом одновременно посещал Государственный институт истории искусств.

Как совместились в судьбе юноши Рождественского еще недавнее восторженное, по его воспоминаниям, «постижение латыни», вначале «кропотливое и довольно нудное», но уже в старших классах «мерное и плавное звучание античной фразы увлекало меня за собой, как неудержимый ток величественной реки», и «обращение к теме строительства социализма», прославление послереволюционных пятилеток в агитпоездах, — вопрос сложный. Так же как и, казалось бы, несовместимое — воспоминание о том, что «настолько увлекся римскими поэтами, что немало перевел историй из Овидиевых «Метаморфоз» и «Посланий», решительное «Пушкин и античность — две дороги моей юности. Им я не изменю до конца своих дней», и уже в 1918 году совместная работа в издательстве с «буревестником революции» Максимом Горьким, у которого в семье он «был частым посетителем».

Небольшая подсказка всего происходящего вокруг Всеволода Александровича, возможно, находится в судьбе и биографии его жены с 1927 года Ирины Павловны Стуккей, потомка дворянских родов и человека высокой культуры и тонкого вкуса, искусствоведа, сотрудника многих знаменитых музеев Петербурга. Всегда готовая прийти на помощь, что-то устроить, кого-то поддержать, супруга поэта до конца жизни притягивала к себе самых разных людей, утверждая, что полностью разделяет с мужем такое отношение к жизни и людям. Они принадлежали к тому поколению, которое с детства впитало чувство истории и мировой культуры и которому был дан дар просветительства. Это была плеяда старой ленинградской музейной и писательской интеллигенции, перенявшей от своих учителей любовь к своему делу и чувство товарищества. Многие из них испили полную чашу невзгод предвоенной поры, пережили трагедию войны и блокады, но при этом сохранили и стойкость, и душевную чистоту, и преданность друзьям. Может быть, этот уникальный и далеко не всем доступный рецепт и есть ключ к жизненной гармонии поэта, пригодный ко всем временам?

Сам поэт начиная с 1927 года каждую осень проводил в Коктебеле, в доме Максимилиана Волошина, еще в начале XX века ставшего пристанищем людей искусства и науки, в 1930-х годах много путешествовал по стране, ездил по республикам Средней Азии, впервые перевел на русский язык классиков казахской поэзии, выпустил несколько сборников стихотворений, а в 1936 году большой том избранных стихов.

В годы Великой Отечественной войны Всеволод Александрович был фронтовым корреспондентом, сотрудничал в армейских газетах, воевал на Ленинградском, Волховском, Карельском фронтах за освобождение родного города, участвовал в прорыве блокады Ленинграда, награжден боевыми наградами.

В итоге оказалось, что поэт, литератор Всеволод Рождественский не пропустил ни одного события в жизни своей страны, был действующим лицом и неравнодушным участником всего, что выпало на долю ее народа. И при этом остался в памяти всех, кто с ним близко общался и знал его, как поэт «солнечный, радостный и удивительно разумный. Никакие шум, грохот и грозы новой эпохи не смогли поколебать его чисто пушкинское жизнелюбие, органичность, чувствование большого времени, рядом с которым все войны и революции — маленькие частности, подобные пыли на арфе Орфея. Многие искусствоведы уверены, что эту арфу, которую выронил Николай Гумилев, поднял именно Всеволод Рождественский». Пусть биография его не отличается такими резкими поворотами, трагедиями и героикой, как гумилевская, но три четверти века писать щедрые на радость стихи в часто очень трудном и безвыходном мраке — это более чем подвиг, считают его поклонники, почитатели и близкие люди. И вспоминают, что последние годы, уже прикованный к «креслу на колесиках», он продолжал удивляться жизни и писал стихи до последнего дня. Его последнее недописанное стихотворение было о малыше, для которого мир раскрыт, как увлекательная книга. По существу, всеми своими стихами он только и делал, что «звал смотреть, слушать, удивляться тому, что дарит нам жизнь». Это хорошее последнее слово благодарных читателей.


Стихи О Павловске

Стихи о России

О каких местах писал поэт

Апухтин в Царском Селе

Поэт был и брюзга, и недотрога,
Но, может быть, любил бродить и он
У пышного Фелицына чертога
Вдоль тонких ионических колонн.

Толстяк и острослов, для моциона
Гуляя ежедневно вдоль пруда,
Он одобрял затеи Камерона,
«Переттой» любовался иногда.

Была меланхолической аллея,
Шуршащая последнею листвой,
Чуть задыхаясь, шел он вдоль Лицея,
Задумчив, с обнаженной головой.

И там, на даче, возле самовара,
В подушках пестрой холостой софы
Сплетала звон цыганская гитара
С ручьистым пеньем пушкинской строфы.

Морозное дыхание заката
Ложилось на балконное стекло,
И в сырости годов восьмидесятых
Роняло листья Царское Село.

1960

Зима

Воскресенье пахло снегом
И оттаявшею елкой.
Строго встал на косогоре
Желтый Павловский дворец.

Хорошо скрипели лыжи,
Круто падал холм пушистый.
Сразу дрогнувшее сердце
Захлестнуло холодком.

Синей пылью режет щеки.
Справа мостик, слева прорубь.
Снежный камень Камерона
Выскользнул из синевы.

Поворот — и встречный берег.
Я перевожу дыханье.
Сольвейг! Тает это имя
Льдинкою на языке.

Сольвейг! Сольвейг! В карий омут
Опрокинуты созвездья.
По сосне скользнула белка.
Где-то ухнул паровоз...

Воскресенье пахло снегом,
Низкой комнатой и печью.
Не оно ль по половицам
В мягких валенках прошло?

Я люблю в углу прихожей
Просыхающие лыжи,
Шорох всыпанного чая,
Пар, летящий в потолок.

Я люблю на спинке кресла
Мягко вскинутые руки,
Уголек в зрачке янтарном,
Отсвет скользкого чулка.

Бьют часы. Синеют стекла.
Кот вытягивает спину.
Из руки скользнула книга,
В печке гаснет уголек.

Наклоняясь низко, Сольвейг
Говорит: «Спокойной ночи!»
На дворе мороз. В окошко
Смотрит русская луна.

1972

Музыка в Павловске

Оранжерейная ли роза
В окне кареты и лакей,
Или одышка паровоза
Над влажным гравием аллей,

Густое, свежее пыланье
Дубов и окон на закат,
Или игла воспоминанья,
Пруды и стылый листопад —

Не знаю... Шипром и сиренью
По сердцу холод пробежал,
И я вхожу воскресшей тенью
В старинный Павловский вокзал.

Вновь гимназист, смущен и кроток,
Иду смущенно по рядам
Средь генеральш, актрис, кокоток
И институтских классных дам.

У входа фраки и мундиры,
Билеты рвут кондуктора,
Волочат саблю кирасиры,
Вербеной веют веера.

Духов доносится дыханье,
Летит позвякиванье шпор,
И музыка по расписанью
Ведет негромкий разговор.

Как передышка от парадов,
Как заглушенный вальсом страх,
Тупое скрещиванье взглядов
И рядом с Бахом — Оффенбах.

Лицеем занят левый сектор,
Правей гусары, «свет», а там
Средь бальных платьев мой директор,
Меланхоличен, сух и прям.

Он на поклон роняет веки
И, на шнурке качнув лорнет,
Следит за облаком на треке
Под романтический септет.

Аплодисменты. Разговора
Неспешный гул. Сдвиганье мест.
И вновь три такта дирижера,
Насторожившийся оркестр.

Все ждут. Запела окарина,
Гудят смычки. Удар упал,
И в медном грохоте лавина
Со сводов рушится на зал.

В дожде, в сверкающей лазури,
В мельканье дьявольском локтей,
В прорывах грома, в свисте бури
Весь блеск, весь ужас этих дней!

О флейты Шуберта! С откоса
Сквозь трубы и виолончель
Летите в мельничьи колеса,
Где лунно плещется форель,

Взрывайте, веселы и живы,
Мир зла, обмана и измен,
Стучите, как речитативы
Под кастаньетами Кармен!

В надрывном голосе фагота
И в струнном бешенстве смычков
Предчувствие водоворота,
Размыва, оползня веков.

И нет плотины, нет спасенья
От музыки. Останови,
Когда ты можешь, наводненье
И грохот гибели в крови!

Уже летают паутинки,
И осень века вплетена
В мигрень Шопена, голос Глинки,
В татарщину Бородина.

Уже летит по ветру роза,
И ниже клонятся весы,
А дымный отклик паровоза
Вступает в Баховы басы.

1963

Павловский дворец

Там, где теперь пронзают полдня стрелы
Старинных лип торжественный венец,
В морозной мгле, в холмах равнины белой
Я видел этот остов обгорелый,
Провалами зияющий дворец.

Тогда над ним зловещий ворон каркал,
Поземка проползала в круглый зал.
Он, словно развалившаяся барка,
Средь кирпичей и голых сучьев парка
Каким-то черным призраком стоял.

Прошли года... Глазам своим не веря,
Пересекаю пышный Cour d’Honner.
Возвращены все давние потери:
Гирлянды, раззолоченные двери,
Карнизы, бронза статуй, шелк портьер.

Скольжу по глянцу светлого паркета
В прохладном полумраке анфилад,
В сиянье бронзы, золота и света
Из зала в зал, где свежей кроной лета
Глядится в окна возрожденный сад.

Веленьем непреклонного закона
Творцами позолоты и резца
Возвращено искусство Камерона
Народу, победителю тевтона,
Законному владетелю дворца.

Глядят из рам надменные персоны,
Роброны дам и парики вельмож
На новой жизни гул неугомонный,
Когда сквозь этот зал круглоколонный
Экскурсией проходит молодежь.

1960

Береза

Чуть солнце пригрело откосы
И стало в лесу потеплей,
Береза зеленые косы
Развесила с тонких ветвей.

Вся в белое платье одета,
В сережках, в листве кружевной,
Встречает горячее лето
Она на опушке лесной.

Гроза ли над ней пронесется,
Прильнет ли болотная мгла, —
Дождинки стряхнув, улыбнется
Береза — и вновь весела.

Наряд ее легкий чудесен,
Нет дерева сердцу милей,
И много задумчивых песен
Поется в народе о ней.

Он делит с ней радость и слезы,
И так ее дни хороши,
Что кажется — в шуме березы
Есть что-то от русской души.

1920—1930

В путь!

Ничего нет на свете прекрасней дороги!
Не жалей ни о чем, что легло позади.
Разве жизнь хороша без ветров и тревоги?
Разве песенной воле не тесно в груди?

За лиловый клочок паровозного дыма,
За гудок парохода на хвойной реке,
За разливы лугов, проносящихся мимо,
Все отдать я готов беспокойной тоске.

От качанья, от визга, от пляски вагона
Поднимается песенный грохот — и вот
Жизнь летит с озаренного месяцем склона
На косматый, развернутый ветром восход.

За разломом степей открываются горы,
В золотую пшеницу врезается путь,
Отлетают платформы, и с грохотом скорый
Рвет тугое пространство о дымную грудь.

Вьются горы и реки в привычном узоре,
Но по-новому дышат под небом густым
И кубанские степи, и Черное море,
И суровый Кавказ, и обрывистый Крым.

О, дорога, дорога! Я знаю заране,
Что, как только потянет теплом по весне,
Все отдам я за солнце, за ветер скитаний,
За высокую дружбу к родной стороне!

1928

Голос Родины

В суровый год мы сами стали строже,

Как темный лес, притихший от дождя,

И, как ни странно, кажется, моложе,

Все потеряв и сызнова найдя.

 

Средь сероглазых, крепкоплечих, ловких,

С душой как Волга в половодный час,

Мы подружились с говором винтовки,

Запомнив милой Родины наказ.

 

Нас девушки не песней провожали,

А долгим взглядом, от тоски сухим,

Нас жены крепко к сердцу прижимали,

И мы им обещали: отстоим!

 

Да, отстоим родимые березы,

Сады и песни дедовской страны,

Чтоб этот снег, впитавший кровь и слезы,

Сгорел в лучах невиданной весны.

 

Как отдыха душа бы ни хотела,

Как жаждой ни томились бы сердца,

Суровое, мужское наше дело

Мы доведем — и с честью — до конца!

1941

Могила бойца

День угасал, неторопливый, серый,
Дорога шла неведомо куда, —
И вдруг, под елкой, столбик из фанеры —
Простая деревянная звезда.

А дальше лес и молчаливой речки
Охваченный кустами поворот.
Я наклонился к маленькой дощечке:
«Боец Петров» и чуть пониже — год.

Сухой венок из побуревших елок,
Сплетенный чьей-то дружеской рукой,
Осыпал на песок ковер иголок,
Так медленно скользящих под ногой.

А тишь такая, точно не бывало
Ни взрывов орудийных, ни ракет...
Откуда он? Из Вологды, с Урала,
Рязанец, белорус? — Ответа нет.

Но в стертых буквах имени простого
Встает лицо, скуластое слегка,
И серый взгляд, светящийся сурово,
Как русская равнинная река.

Я вижу избы, взгорья ветровые,
И, уходя к неведомой судьбе,
Родная непреклонная Россия,
Я низко-низко кланяюсь тебе.

1943

Русская природа

Ты у моей стояла колыбели,

Твои я песни слышал в полусне,
Ты ласточек дарила мне в апреле,
Свозь дождик солнцем улыбалась мне.

Когда порою изменяли силы
И обжигала сердце горечь слез,
Со мною, как сестра, ты говорила
Неторопливым шелестом берез.

Не ты ль под бурями беды наносной
Меня учила (помнишь те года?)
Врастать в родную землю, словно сосны,
Стоять и не сгибаться никогда?

В тебе величье моего народа,
Его души бескрайные поля,
Задумчивая русская природа,
Достойная красавица моя!

Гляжусь в твое лицо — и все былое,
Все будущее вижу наяву,
Тебя в нежданной буре и в покое,
Как сердце материнское, зову.

И знаю — в этой колосистой шири,
В лесных просторах и разливах рек —
Источник сил и все, что в этом мире
Еще свершит мой вдохновенный век!

1956

Русская сказка

От дремучих лесов, молчаливых озер
И речушек, где дремлют кувшинки да ряска,
От березок, взбегающих на косогор,
От лугов, где пылает рыбачий костер,
Ты пришла ко мне, Русская сказка!

Помню дымной избушки тревожные сны.
Вздох коровы в хлеву и солому навеса,
В мутноватом окошке осколок луны
И под пологом хвойной густой тишины
Сонный шорох могучего леса.

Там без тропок привыкли бродить чудеса,
И вразлет рукава поразвесила елка,
Там крадется по зарослям темным лиса,
И летит сквозь чащобу девица-краса
На спине густошерстого волка.

А у мшистого камня, где стынет струя,
Мне Аленушки видятся грустные косы...
Это Русская сказка, сестрица моя,
Загляделась в безмолвные воды ручья,
Слезы в омут роняя, как росы.

Сколько девичьих в воду упало колец,
Сколько бед натерпелось от Лиха-злодея!
Но вступился за правду удал-молодец.
И срубил в душном логове меч-кладенец
Семь голов у проклятого Змея.

Что веков протекло — от ворот поворот!
Все сбылось, что порою тревожит и снится:
Над лесами рокочет ковер-самолет,
Соловей-чудодей по избушкам поет,
И перо зажигает Жар-птица.

И к алмазным пещерам приводят следы,
И встают терема из лесного тумана,
Конь железный рыхлит чернозем борозды,
В краткий срок от живой и от мертвой воды
Давних бед заживляются раны.

Сколько в сказках есть слов — златоперых лещей,
Век бы пил я и пил из родного колодца!
Правят крылья мечты миром лучших вещей,
И уж солнца в мешок не упрячет Кащей,
Сказка, русская сказка живой остается!

1962